Истории

Воспоминания Владимира Громбаха

Владимир Громбах

21 марта 2023

Вводимая в научный оборот стенограмма интервью одного из организаторов психиатрической помощи в Москве в раннесоветский период Владимира (Вильгельма) Анисимовича Громбаха (1872–1952) из архива Музея истории Преображенской психиатрической больницы[1] продолжает публикацию воспоминаний представителей дореволюционной психиатрии, составивших первое поколение советских психиатров, записанных в мае–октябре 1944 г.[2] по инициативе главного врача 1‑й Московской психиатрической больницы Михаила Авдеевича Джагарова (1900–1944). Оно, в сравнении с интервью других психиатров (Д.А. Аменицкого, И.Н. Введенского, В.А. Гиляровского, П.М. Зиновьева, М.П. Кутанина, С.А. Преображенского, С.Л. Цейтлина, Т.И. Юдина), самое большое по объему и охватывает десятки событий и лиц с 1890‑х по 1920‑е гг. Документ представляет собой машинописную стенограмму воспоминаний, данных интервьюируемым в два подхода – 9 июня и 5 августа 1944 г.

В.А. Громбах родился в Одессе в еврейской семье[3]. Согласно его личному делу[4], он был выходцем из мещан; отец – бухгалтер. В 1883 г. он поступил в Ришельевскую гимназию в Одессе, а после ее окончания – на медицинский факультет Киевского университета, на последнем курсе переехал в Москву, чтобы учиться психиатрии у знаменитого С.С. Корсакова. Здесь он несколько лет работал в психиатрической клинике Московского университета, затем – в частной лечебнице М.Ю. Левенштейна. В 1899–1903 гг. Громбах служил в психиатрической больнице Московского губернского земства под руководством В.И. Яковенко. После почти десяти лет труда в психиатрических больницах он ушел на время из психиатрии и стал врачом-гигиенистом, для этого в 1903 г. поехал работать в лабораторию широко известного российско-швейцарского медика Ф.Ф. Эрисмана в Цюрихе. Во время Русско-японской войны 1904–1905 гг. Громбаха мобилизовали, и он служил врачом дивизионного лазарета, после войны некоторое время был врачом-эпидемиологом в Воронежском земстве, а в 1907 г. вернулся в психиатрию, заняв должность ординатора Алексеевской больницы в Москве. Во время Первой мировой войны его снова призвали на фронт, и в 1914–1917 гг. он служил полковым врачом. После революции его пригласили на должность заведующего психиатрической секцией Мосздравотдела и губернского психиатра, и он организовывал это направление до 1929 г. Затем Громбах работал участковым психиатром Фрунзенского района Москвы и заместителем городского психиатра, в 1930‑е гг. занимался организационными вопросами психиатрии и медицинскими переписями.

В отличие от многих своих коллег-ровесников (П.Б. Ганнушкина, В.А. Гиляровского, П.М. Зиновьева, П.Е. Снесарева и др.) Громбах не вошел в канон истории российской и советской психиатрии. Некролог с признанием его заслуг был опубликован в «Журнале невропатологии и психиатрии»[5], а краткие сведения о нем можно найти в «Истории отечественной психиатрии» Ю.А. Александровского[6] и биографическом справочнике А.Е. Архангельского[7]. Сегодня его имя мало известно даже специалистам. Возможно, это связано с тем, что Громбах, который был скорее практиком, чем ученым, не оставил после себя крупных научных трудов и учеников[8]. В то же время он сыграл принципиальную роль в формировании советской психиатрии, придумав и воплотив в жизнь систему новой психиатрической помощи в Москве в 1920‑е гг.

Громбах, работавший рядом со знаменитыми современниками, дает им яркие оценки, нередко отличные от сложившихся в литературе. Особое место занимает характеристика московского психиатра С.С. Корсакова, биография которого была идеализирована после смерти ученого[9]. Громбах же пишет о коллеге откровенно, отмечая при этом его харизму, стиль общения с больными, распорядок дня, отношения с близкими. Так же подробно он рассказывает об одном из наиболее известных земских психиатров того времени – В.И. Яковенко. Упоминает Громбах и И.А. Сикорского – профессора психиатрии Киевского университета, известного прежде всего своим участием в деле Бейлиса. Есть в воспоминаниях короткое, но яркое описание встречи со знаменитым итальянским психиатром Ч. Ломброзо, который приехал на XII международный конгресс врачей, состоявшийся в Москве 7–14 августа 1897 г. и сыгравший важную роль в укреплении научных связей между российскими и зарубежными медиками.

Рассказ Громбаха уникален и тем, что подробно раскрывает взаимоотношения психиатров и советских чиновников. После Октябрьской революции многие психиатры оказались на руководящих позициях в новой советской администрации. В организованном летом 1918 г. Наркомате здравоохранения РСФСР была создана нервно-психиатрическая комиссия, куда пригласили ведущих московских психиатров[10], в том числе и Громбаха.

Запоминается яркий портрет В.А. Обуха – врача-большевика, возглавившего в 1919 г. Мосздравотдел и обеспечивавшего коммуникацию нового режима с представителями медицинского сообщества в столице. В нескольких историях Громбах описывает систему патрон-клиентских отношений, сложившихся между врачами и советскими чиновниками. Показателен в этом отношении эпизод с Я.Г. Лившицем – врачом-изобретателем, который в условиях поиска панацеи от психических расстройств пытался убедить медицинское сообщество и большевистских руководителей в том, что его метод лечения может стать революционным. Именно конфликт с Лившицем, имевшим высоких покровителей в кабинетах Моссовета, стал причиной отстранения Громбаха в 1929 г. от руководства психиатрической службой Москвы и губернии.

Важен рассказ Громбаха об истории организации в 1921 г. Института судебно-психиатрической экспертизы, названного впоследствии в честь основоположника российской судебной психиатрии В.П. Сербского. Как выясняется, именно Громбах стоял за идеей создания судебно-психиатрического учреждения, как и за внедрением психиатрической экспертизы в московских тюрьмах. Конечно, эта версия требует дополнительных источников для подтверждения. Тем не менее воспоминания много добавляют к истории появления этого учреждения, о которой практически не сохранилось сведений. Интересно, что Громбах не скрывает своего отношения к учрежденному институту, заявляя, что присваивать ему имя Сербского – это «грех против [его] памяти».

Воспоминания В.А. Громбаха были впервые опубликованы в пятом номере журнала «Отечественные архивы» за 2022 год.  

Текст впервые публикуется в полном виде.

Мы выражаем благодарность за помощь в подготовке публикации  редакторам журнала "Отечественные архивы" Т.И. Бондаревой и О.В. Ивановой.

Вступительная статья, подготовка текста к публикации и комментарии М.А. Погорелова.

Из стенограммы воспоминаний В.А. Громбаха

9 июня 1944 г.

В.А. Громбах: Моя психиатрическая карьера началась со студенческих лет, когда определился мой интерес к психиатрии. Будучи студентом 3‑го курса, я летом приехал домой в Одессу, на каникулы, и решил пойти в психиатрическую больницу посмотреть, что это за учреждение (это было в [18]94 г.). В то время главным врачом Одесской больницы был д[окто]р Шпаковский[1], который хотя и не принадлежал к плеяде блестящих русских психиатров, но был достаточно известен. Он проводил меня в отделение и познакомил с врачом, который ввел меня в большой коридор дневного пребывания больных (спальни были закрыты) и сказал: «Вот, познакомьтесь сами с кем хотите». Я и сейчас помню то удивительно тяжелое впечатление, которое произвели на меня больные. Я очень скоро втянулся в разговор со старым хроником (как тогда называли, параноиком), который стал мне рассказывать свой сложный бред преследования, и долго, с большим интересом слушал его. Это было спокойное отделение, особенного шума там не было; я посидел некоторое время с больными и ушел.

Я не могу сказать, чтобы меня отчетливо привлекала психиатрия как наука. Меня привлекали больные своим несчастием, и это ощущение у меня оставалось много лет. Я интересовался психиатрией, но сказать, чтобы она меня интересовала глубоко как наука, соприкасающаяся с философией, психологией и т.д., я не могу. Общение с душевнобольными мне нравилось, но, повторяю, большого умственного интереса к психиатрии у меня не было. Недавно я составлял список своих трудов – их у меня 33, но из них клинической работы не было ни одной.

 

Учился я в Киевском университете и, приехав после каникул в Киев, стал посещать лекции, которые читал на 5‑м курсе по психиатрии профессор Сикорский[2].Кончал я университет уже в Москве, т.к. слава Корсакова[3] как лучшего русского психиатра дошла и до Киева, и мы с моим близким приятелем и другом решили переезжать в Москву. Мой товарищ был русский, и его приняли сразу, а мне пришлось три раза подавать об этом заявление, и только в третий раз, когда я подал заявление одновременно декану мед[ицинского] ф[акульте]та и министру народного просвещения, получил отказ от министра и согласие от декана, после чего и попал в Москву и прослушал курс лекций у Корсакова.

Сикорского, киевского профессора, я помню хорошо. Это был высокий старик, сутулый, немножко медвежьей складки, с проницательными глазами, несомненно, человек умный. Но и тогда мне было ясно, что в гражданском отношении он представляет собой величину отрицательную[4]. Каким он был психиатром, я тогда судить не мог, но на лекции его ходили студенты даже с других факультетов, т.к. он умел рассказывать очень занятные вещи. Он умел показывать больных в смешном виде или в странном. Но, с другой стороны, он выбирал для своих лекций несколько необычные темы, например, когда умер Александр III, он целую лекцию посвятил разбору его характера, причем этот разбор носил глубоко верноподданнический характер. Психиатрического в ней не было ровно ничего – ничего патологического в характере Александра III он не находил, наоборот, выставлял его как образец для всех людей. Одну лекцию, я помню, он посвятил Александру I и изображал его характер как недоразвитый (подробностей я не помню). Один раз в Киеве я его видел едущим в карете, сопровождающим знаменитого отца Иоанна Кронштадтского[5].

Видел я его один раз случайно также на выставке картин (эта выставка находилась в зале [Киевского] университета, и как-то днем, когда у меня были свободные часы, я туда зашел). Вдруг, вижу, входит на выставку командующий войсками Киевского округа генерал Драгомиров[6] и с ним профессор Сикорский. Сикорский был вообще большим знатоком физиогномики, он умел, напр[имер], придавать своему лицу любое выражение и даже перегораживал иногда лицо ладонью, причем одна половина его изображала, напр[имер], печаль, а другая – гнев, радость и т.д. И этого он достигал мимикой. Он умел прекрасно разбираться в картинах с точки зрения мимики и мог на эту тему говорить без конца. Он ходил с Драгомировым по выставке, тот был важный, тучный генерал, подойдет к картине, постоит минуту и идет дальше, а Сикорский бегает вокруг него, старается заглянуть ему в лицо, стремясь, по-видимому, объяснить, что изображает картина. Вид у него был очень унизительный, прямо-таки подобострастный, так что мне за него было просто даже неловко. Потом у меня с ним была еще одна встреча. Недалеко от меня жил мой товарищ, студент, человек с очень тонкой и нежной душой. У него разыгрался роман не так, как он хотел, и он сделал попытку покончить с собой. Он выстрелил себе в сердце и нанес тяжелое ранение, задел перикард и был в тяжелом состоянии, так что едва-едва выжил. Мы дежурили около днем и ночью. Жил он в дворницкой одного большого дома, в маленькой каморке. Это было не особенно далеко от дома, где жил Сикорский. Сикорский узнал, что этот студент совершил покушение на самоубийство, и как-то раз, когда я дежурил около больного, входит Сикорский. Он очень вежливо и осторожно подошел к больному, попросил меня уйти, и когда я возвратился, товарищ говорит мне (он вообще был очень слаб и с трудом разговаривал): «Вот какой, всю душу вскрыл». Студент этот был замкнутым человеком, и все же Сикорский сумел подойти к нему и узнать от него все, что хотел.

Сикорский во мне не пробудил никаких особых интересов к психиатрии, ничему меня не научил, и моей мечтой было попасть в Москву, к Корсакову.

Когда я окончил университет, решил отдаться психиатрии и для этого начать с того, что немного поработать в клинике. И вот мы с моим другом пошли к Корсакову проситься, чтобы он оставил нас в клинике. Товарища моего он сразу принял и зачислил ординатором, а мне сказал: «Я вас оставлю, пожалуйста, занимайтесь, но имейте в виду, что у нас в Москве не принято евреев зачислять в ординатуру». На это я ответил, что буду вполне удовлетворен, если он примет меня экстерном. Ординаторы получали квартиру при клинике, стол, зарплату, имели вполне обеспеченное существование, а экстернам ничего не давалось. Но мы с этим товарищем жили много лет вместе и так поступили и сейчас. Он получал зарплату, а я нет, но нам хватало ее на двоих (в то время ординаторы имели 50 руб. в месяц при готовом содержании, а на 50 руб. можно было шикарно жить и без всякого содержания). В клинике я проработал два года, но тот же Корсаков помог мне вскоре устроиться, не теряя связи с клиникой.

Тогда было в обычае, что богатые душевнобольные устраивались в частные лечебницы за плату 150–200 руб. в месяц, а наиболее богатые жили дома и при них держали специальный персонал. Вот Корсаков лечил сына губернского предводителя дворянства Саратовской губернии (Корсаков в то время пользовался громадной популярностью среди больных) Устинова. Он только что заболел – это было большим потрясением для его семьи, в лечебницу его помещать не хотели и искали домашнего врача. Корсаков порекомендовал меня, и я согласился. О плате я даже не поднимал вопроса, т.к. своего мнения на этот счет не имел. Условия оказались такие, какие мне и не снились, – я стал получать по 20 руб. в день, т.е. 600 руб. в месяц. Правда, родственники больного думали, что он скоро поправится, что болезнь протянется недели две, и когда выяснилось, что болезнь затягивается, мне предложили 200 руб. в месяц. Меня и это вполне, конечно, удовлетворяло. Больному были отведены две комнаты, я должен был жить с ним, причем в моем распоряжении было три санитара: они дежурили по очереди, а я имел возможность по несколько часов в день проводить в клинике. Там у меня было несколько больных, я их вел, писал истории болезни, докладывал их и т.д. В клинике я тогда застал Корсакова, старшим ассистентом его был Сербский[7], сверхштатным ассистентом Суханов Сергей Александрович[8], заканчивали ординатуру Бернштейн[9] и Рыбаков[10], а затем поступил Шен[11] – мой приятель и друг. Он, не закончивши ординатуры, бросил психиатрию, т.к. она ему показалась скучной, он себя чувствовал бесполезным для больных и его потянуло к медицине, которая могла дать реальные результаты, – хирургии. Впоследствии из него вышел очень видный земский врач. Вторым ординатором был Орлов, который работал в этой больнице, который затем много лет работал судебным врачом в Ржеве, не знаю, жив ли он сейчас, но еще не так давно я о нем имел сведения.

К Сербскому было очень трудно подойти – он был человек угрюмый, очень молчаливый, говорил односложно, дисциплинированный, всегда очень старательно поддерживал авторитет Корсакова (причем это он делал не только из-за дисциплины – он Корсакова просто обожал, глядел на него снизу вверх). Суханов был человеком не бог весть каких талантов, но очень трудолюбивым. Правда, он был очень наблюдательным человеком (при мне он написал работу о тревожно-мнительном характере) и увлекался психиатрией. Он много занимался психиатрической литературой и микроскопией, но мне он любви к этой стороне психиатрии не привил, из всех нас этим занимался только Орлов. Работал там еще в качестве экстерна Агапов Ал[ександр] Вас[ильевич] (он написал несколько академических работ)[12].

В.А. Громбах (справа) вместе с сотрудниками психиатрической клиники Императорского Московского университета. В центре - В.П. Сербский | Музей Преображенской психиатрической больницы

Что касается Бернштейна, его я знал хорошо, он был моим земляком (тоже одессит), я знал его еще гимназистом, хотя он был старше меня, и в Одессе мы с ним знакомы не были. Познакомились мы в клинике хорошо, но расположения моего он не приобрел. Человек он был очень образованный, знавший несколько языков, – вырос в богатой семье крупного одесского врача, который получил приглашение читать курс физиологии в университете. Человек был очень богатый, и Александр Николаевич Бернштейн не только ни в чем не нуждался, но жил просто в роскоши. В то же время это был человек, который отличался удивительной скупостью и ханжеством до отвращения. Он, напр[имер], играл на рояли, и я играл. Мы очень скоро договорились, что будем играть вместе, и абонировались в нотной библиотеке. Причем он так устроил, что я платил за нотный абонемент, и даже когда мы посылали швейцара за нотами, то 10 копеек на конку ему тоже я давал. По поводу его ханжества я приведу такой маленький пример: когда у нас устраивались молебствия для больных в большой зале, то впереди, за священниками становился Корсаков, а за ним Бернштейн. Корсаков носил бороду – и Бернштейн тоже, у Корсакова были длинные волосы – и Бернштейн отпустил такие же, Корсаков истово крестился – и Бернштейн крестился также истово. Хотя, собственно говоря, непонятно, что ему было нужно? Он родился в еврейской семье, правда, он крестился, т.к. был женат на русской, но изображать чересчур богомольного человека ему ни к чему было. У нас с ним отношения всегда были натянутые: и когда я был губернским психиатром, а он заведовал Пречистенской больницей[13], между нами хороших отношений не было, и когда эта больница стала Институтом судебной экспертизы и наполнилась преступниками, он оттуда ушел и говорил, что я нарочно, ему назло, превратил это учреждение в судебно-психиатрическое, чтобы помешать ему пользоваться этой больницей как клиникой. Он, конечно, мог продолжать читать лекции, собирать студентов, а я был очень далек от мысли о том, чтобы ему мешать, просто это было необходимо. После этого он сделал попытку организовать Психоневрологический институт[14], привлек к нему Рыбакова и еще одного сотрудника, но после этого он очень немного прожил. Он и его семья считали меня виновником его гибели как психиатра. Виновником его гибели я, может быть, и был, но этой задачи себе не ставил и ее не преследовал – все это случилось само собой, и иначе я не мог тогда поступить.

Другим ординатором был Рыбаков – о нем вы достаточно слышали от Юдина[15]. Это был совершенно шалый человек по своему внешнему виду, своему поведению и манерам (у Корсакова на разборах он, напр[имер], сидел, откинувшись на стуле, высоко заложив ногу на ногу, с папиросой и, во всяком случае, никакого почтения к лицам, с которыми он находился, не выражал). Человек он был незлой, но странности у него были. С больными он тоже разговаривал как-то странно и многих больных, сам того не желая, смешил собой. От него мы ничему не научились. Свободное время он сидел у себя дома на квартире и играл на мандолине (играл плохо).

В.А. Громбах на 1-м  съезде Русского Союза психиатров и невропатологов в Москве. 1911 год | Музей Преображенской психиатрической больницы

Сам Корсаков, окончивши университет, был ординатором в Преображенской больнице[16], а затем работал в психиатрической клинике и работал по организации ухода за душевнобольными в частной лечебнице, которой он заведовал и которая ему наполовину принадлежала (лечебница Беккера[17] на Красносельской улице). Лечебница эта была очень хорошо поставлена, плата в ней была доступна только для очень богатых людей. Когда она перешла к жене Беккера, та привлекла Корсакова в сотрудники и совладельцы[18]. Беккер хорошей славой не пользовался, умер он молодым, жена его осталась молодой вдовой, и тогда она и познакомилась с Сергеем Сергеевичем. Он, когда приобрел часть в этой лечебнице, только тратил на нее деньги, а дохода из нее почти не извлекал. Но уход за больными там был поставлен изумительно, и в этом ему помогала Марья Федоровна Беккер, которая так и отдала свою жизнь делу ухода за душевнобольными. Детей она не имела. Я помню ее скромно одетой, в черном платье, со строгим пробором и небольшой наколкой, всегда невозмутимо спокойной. Только в тех случаях, когда молодые психиатры не слушали Сергея Сергеевича, это ее волновало в душе. Она никогда не говорила ни одного резкого слова, но этого перенести не могла. Спустя некоторое время она рассталась с этой лечебницей (еще при жизни С.С. [Корсакова]) и перешла работать в клинику его бесплатно. Там она почти не выходила из беспокойного отделения (где были самые трудные больные). Она удивительно умела действовать на больных, и никогда ее никто не тронул. Еще молодой женщиной она, когда была беременной, получила удар в живот от больного, и больше детей у нее не было, с тех пор она и посвятила себя душевнобольным (по призванию, медицинского образования она не имела). Она всегда держалась очень скромно, но никакого ханжества (как, напр[имер], у Бернштейна) в ней совершенно не было. В клинике она помогала всем – и санитарам, и фельдшерам, и врачам, никогда отказа в помощи с ее стороны никто не получал. Впоследствии она переехала на квартиру по соседству с клиникой (рядом с нервной клиникой есть небольшой флигель, в котором она занимала квартиру в 2–3 комнаты, очень хорошо обставленную). С.С. [Корсаков] после клиники заходил к ней и проводил у нее некоторые время. Какие между ними были отношения, я не знаю; несмотря на то, что вокруг шли всякие сплетни, ничего особенного заметно не было. Мне приходилось бывать и на квартире у С.С. [Корсакова], я месяца два ходил к нему, т.к. приводил в порядок его книги; я был знаком с его женой (детей у него не было). Жена его была дама истерическая (ее брат был моим приятелем), и я знаю, что она говорила: «А я все-таки его законная жена». Из этого можно было думать о том, что какие-то отношения у С.С. [Корсакова] с М.Ф. [Беккер] были, но заметно не было ничего. Может быть, даже все было совершенно по-чистому. М.Ф. [Беккер] жизнь свою окончила в стенах психиатрической клиники уже много позже С.С. [Корсакова]. Еще при Сербском она продолжала заниматься в клинике, но потом стала стара, слаба, у нее болели ноги, и она не могла выходить из квартиры, а затем стала проявлять резкое старческое слабоумие, память у нее ослабла, и ее поместили в клинику, где она и умерла. М.Ф. [Беккер] была правой рукой С.С. [Корсакова] по части ухода за больными.

После обхода С.С. [Корсаков] шел обычно на амбулаторный прием, и мы за ним. Амбулаторный прием проводился так: дежурный ординатор опрашивал больных, составлял записи, делал доклад, затем приводили больных. Корсаков садился на стул, поджавши под себя ногу, и неподвижно сидел и слушал, щурил глаза или совсем их закрывал. Затем вдруг он встрепенется, задаст вопрос, заведет беседу с больным, а затем дает совет и высказывает свое мнение. Впечатление получалось такое, что он ночью не успел выспаться и дремлет. Я не знаю, дремал ли он или нет, но получалось всегда так, что все, что было нужно, он слышал и делал свое заключение. С больными он разговаривать умел, но не так, как Ганнушкин[19]. Ганнушкин удивительно разговаривал с больными, это вообще талант, который дается от природы. Краснушкин[20] замечательно разговаривает с больными, но он разговаривает, как человек с человеком, а не как врач с больным. Корсаков же не так говорил: он говорил как врач, очень сочувствующий больному, и больные это чувствовали и ему открывались: другому не скажет, а ему говорит. Весь его облик был необычный – человек он был толстый (патологически толстый), а глаза у него были удивительного синего цвета, и эти глаза смотрели сквозь заплывшие щелочки. Амбулатория у нас была небольшая – человека по 3–4 принимали. Если сравнивать манеру С.С. [Корсакова] говорить с Ганнушкиным, который хотя и любил больных, но умел их иногда поддразнить, посмеяться над их странностями, больные иногда начинали раздражаться, и тогда Ганнушкин, сначала подвинтив больного, умел потушить его раздражение. У Корсакова даже оттенков таких не бывало, он всегда проявлял исключительную мягкость в отношении больных.

Несмотря на то, что он всегда был целый день занят, он проводил в клинике время, не скупясь, без конца ездил к больным на дом (причем ему и платили, и не платили, а иногда и он сам оставлял у больных деньги). По вечерам он постоянно бывал на заседаниях Общества невропатологов и психиатров[21], которого он был основателем и завсегдатаем. Общество это носило строго научный характер, в нем готовились к диссертациям. Кроме того, он был постоянным членом Общества философии и психологии[22], там встречались психиатры, психологи и философы, бывали Трубецкой[23] и Лопатин[24]. Он очень интересовался философией и самые сложные вопросы умел излагать простым языком, и не надо было иметь большую подготовку для того, чтобы понять то, что он говорил. В этом обществе он принимал деятельное участие. Кроме того, он был одним из основателей Общества вспомоществования нуждающимся студентам[25]. Домой он приезжал очень поздно и спал очень мало – ложился поздно и вставал рано. Поэтому он, может быть, умер около 48 лет от роду от приступа сердечной жабы. По ночам он то и дело делал обходы своей клиники. Жил он на Пречистенском бульваре, очень мало ходил пешком, больше ездил, и у него был наемный извозчик, как это тогда было принято, и среди ночи он вдруг приезжал в клинику. И от него я научился, что ночной обход надо делать бесшумно, никого не потревожив. При этом, если обнаруживалось, что кто-нибудь спал на дежурстве, на другой день его пробирали. Если кто-либо из персонала не то что толкнет больного, а скажет грубое слово, его вызывали к Корсакову. 

Я помню был в то время известный хирург Постников – а у него имелся брат – спортсмен, который был болен прогрессивным параличом и лечился в клинике. Это был силач, лет 38, ловкий гимнаст. Он бывал возбужден и его поместили в отдельную палату и около него был специальный пост санитара. Этого несчастного санитара он просто на просто колотил – и тот никогда не смел ему чем-нибудь ответить. Я помню, что в конце концов этот санитар почувствовал, что больше он выдержать не может и отвел душу один раз (он был маленького роста и ничего особенного сделать не мог – просто именно отвел душу).От санитаров требовалось, чтобы они были образцом хорошего ухода за больными.

Со средним персоналом и младшим С.С. [Корсаков] был всегда вежлив, но далек. Он был вообще человек очень мягкий, но требовательный. Я лично обязан ему очень многим. Нам казалось, что он не может сердиться на людей и стоит выше всяких мелких соображений, и все-таки потом это оказалось не совсем так. Он предложил ординаторам, чтобы они на некоторый срок (2–3 месяца) взяли на себя надзирательские обязанности и выполняли их. Это было бы, конечно, очень полезно, но ординаторы уперлись. Шен и Орлов так на это и не согласились. С.С. [Корсаков] и М.Ф. [Беккер] их долго убеждали, но они считали, что, поскольку они врачи, им эти функции не по достоинству. С.С. [Корсаков] был таким непослушанием молодых обижен. Это говорит за то, что он был не совсем простым человеком. Баженов[26], который был близок к Корсакову, посвятил ему после смерти некролог, в котором говорил, что С.С. [Корсаков] отличался нравственной глубиной. Корсаков был самолюбив и обидчив, но он владел собой и умел подниматься выше. Он не был мелким человеком, но самолюбив был больше, чем это требуется от глубокого и высокоморального человека (потому его и обижало непочтение к нему). Он был замкнутым человеком и с людьми близко не сходился, вернее, он умел сходиться с людьми, но в свои дела никого не посвящал. Около него группировались земские врачи, бывали у него в клинике, и он всегда был в курсе всей русской психиатрической жизни. На моих глазах так же жил П.Б. Ганнушкин – он знал все, что где делается, но то было совсем другое дело, тот был легкий человек и пользовался всеобщим расположением. Корсаков был совсем другим – он интересовался всей психиатрией (особенно организационной) и ей он приносил себя в жертву. Даже когда он чувствовал себя плохо, он никогда не позволял себе отходить от своих дел. Он был человеком долга и выдержки.

Из вопросов клинического характера я могу вспомнить, как он однажды на мой вопрос – может ли характер человека положить отпечаток на форму его болезни, когда он заболевает душевно, ответил, что нет, иногда бывают, наоборот, резкие контрасты, и вспомнил одного больного, который был очень живым, всегда смеющимся, которого близкие ему знали всегда в хорошем настроении, активным, и когда ему было 40 лет, этот человек заболел тяжелой депрессией (это была хроническая мания по Крепелину[27]). Он не знал тогда, что депрессия и маниакальное состояние – болезнь одна и та же, и привел такой контраст: человек жил как воробей и вдруг впал в тяжелую депрессию. Правда, сказал он, этот человек женился на вдове с массой детей.

В [18]97 г. в Москве состоялся международный съезд врачей. Это был огромный съезд врачей, действительно со всего мира. Такие съезды проходили периодически в разных местах, и в первый раз состоялся этот съезд в Москве, в России. Приготовлений было очень много (если мы готовимся к Московской конференции, то можно себе представить, какие приготовления шли к всемирному съезду врачей всех специальностей). Корсаков был секретарем организационного комитета съезда: надо было подготовить не только заседания и доклады, надо было подготовить еще и массу помещений для гостей, надо было заполнить их время на все время съезда (дней 12), придумать для них увеселения. Приехали в Москву все знаменитости – Вирхов[28], Ломброзо[29], Крафт-Эбинг[30]. С Ломброзо и Крафт-Эбингом мне пришлось видеться. Хотя Корсаков и лечил постоянно моего пациента, но когда приехал в Москву Крафт-Эбинг, родственники его решили воспользоваться случаем и показать его знаменитому профессору. Я знал немецкий (а семья больного прекрасно владела французским языком), и мне пришлось писать историю болезни. Крафт-Эбинг был солидным, просвещенным человеком, но ничего нового по поводу моего больного он не сказал и одобрил лечение Корсакова. На съезд он привез свой знаменитый доклад, о котором мы тогда только слышали. Тогда еще не было известно в точности, что прогрессивный паралич[31] – сифилитическое заболевание, и Кр[афт]-Эбинг сделал восьми паралитикам прививку сифилитического яда, и ни у кого она не прижилась. Это было доказательством того, что у этих больных сифилис уже есть. Доклад его произвел шум – многие возмущались тем, что он рисковал такой вещью (он не говорил, что сам это проделал, и его сотрудники уже объяснили, что только гений Крафт-Эбинга мог решиться на такое дело, т.к. он ошибаться не мог).

С Ломброзо мне тоже пришлось иметь дело. Некоторым из приехавших врачей были отведены помещения в Кремле (помещения, где жили придворные дамы), туда разместили человек 20, а остальных устроили в гостиницы. В Кремле были помещены Крафт-Эбинг и Ломброзо. Ко всем иностранцам были приставлены врачи-переводчики, и хотя я французским плохо владел, а Ломброзо не владел немецким, но я был приставлен к нему. Я его кое-как понимал, а он – меня, и я его возил по Москве. Подробно не помню куда, но помню, что мы посетили с ним Исторический музей и, проходя мимо витрин, он сказал: «Везде одно и то же». Он мне оставил на память визитную карточку с итальянской надписью, она и до сих пор у меня лежит.

Съезд проходил так: днем заседания, а по вечерам спектакли в театрах и концерты. В Колонном зале Благородного собрания был бал после заключительного собрания. По окончании съезда был устроен обед в Верхних торговых рядах (весь верх был заставлен столами, которые ломились от бутылок и от всякой еды). Все было устроено широко, все были одеты по-парадному, морские и военные врачи всех стран сияли и сверкали мундирами, касками, перьями на шляпах. И тут психиатрия была при чем: организатором обеда был Н.Н. Баженов. Московская управа отпустила большие средства на прием гостей, и Москва угостила их на славу. Когда съезд кончился, то Корсаков был так утомлен, что казался еле живым.

О себе могу сказать, что я оставался экстерном в клинике, но через год ушел от своего больного в частную лечебницу Левенштейна[32], находившуюся на Тестовской даче за Краснопресненской заставой. Эта лечебница принадлежала молодому врачу. Организовал лечебницу его отец, он не очень охотно занимался лечебницей, а больше интересовался совсем другими вещами. Я попал к нему ординатором и пробыл там с год. Я и сейчас себя чувствую обязанным этой лечебнице своим психиатрическим воспитанием.

Лечебница эта находилась недалеко от пруда, в барской даче и занимала два здания: здание собственно дачи, в котором жил хозяин и человек 25 больных, и выстроенного специального для лечебницы во дворе небольшого флигеля, очень простого устройства. В нем был большой коридор, в который выходили комнаты для больных. В частных психиатрических лечебницах каждый больной имел отдельную комнату, богатые больные – свою отдельную прислугу, а, как правило, обычно бывала одна прислуга на нескольких больных. В середине этого здания одна комната была предназначена мне, и я жил среди душевнобольных. У меня была договоренность с Левенштейном, чтобы один день дежурил я, а другой – он, и в свой недежурный день я мог уезжать, заниматься в клинике, а в мой дежурный день уезжал он. Я с больными не скучал и с ними любил разговаривать, к некоторым я просто привязался и мне приятно было с ними бывать, разговаривать – так я и научился быть с больными, о них думать и за ними ухаживать. Лечебница мне много дала в смысле обстановки (индивидуальный подход к больному и т.д.). Я, например, припоминаю, что рядом с моей комнатой жил отец С.В. Ганнушкиной[33], я его помню и сейчас, он был много старше меня. (С.В. [Ганнушкина] вышла сначала за Левенштейна – не владельца больницы, а другого, а затем уже за Ганнушкина.) Почему-то отец ее считался прогрессивным паралитиком (я думаю, что у него была какая-то форма старческого слабоумия). Он был очень добродушен, хотя иногда бывал шумлив, но, как бы он ни шумел или кричал, он не раздражал. Он любил лежать на полу (я тогда был молод еще очень), и вот я иногда тоже ложился на пол рядом с ним, и мы разговаривали по-слабоумному.

Терпению в отношении к больному я научился там в большей степени, чем в клинике, где подход к больному был более казенным. Там я жил с больными, был все время среди них, и никто к нам не заходил, никто нам не мешал, в моем распоряжении был еще санитар и больше никого. Для меня все было очень просто: я чувствовал себя легко и просто в этой комнате, среди больных. Но на самом деле школа ухода за больными была такая, которая могла бы подействовать и на менее мягкого человека, чем я: каждый владелец частной лечебницы дорожил своим больным, потому что это были деньги, и нельзя было допустить неудовольствия родственников. Поэтому за больными ухаживали и старались, чтобы они чувствовали себя хорошо и родственники их были бы довольны.

Распорядок дня в частной лечебнице был обычно такой (во всяком случае, он был таким у нас). В каждой лечебнице имелся постоянный консультант, который наезжал туда раз в неделю и смотрел иногда всех больных, иногда тех, кого ему показывали. Мы сами ежедневно обходили больных и обходились без консультанта – владелец нашей больницы считал, что платить консультанту не стоит, лучше больным от этого не будет. Я в свой день делал обход всех больных, они жили у нас годами, и чем дольше больной жил в лечебнице, тем драгоценнее он был для хозяина, т.к. все его знали и сам он к обстановке привык. Плата была разная – от ста рублей в месяц, платили и по 200 руб., и по 300 руб., и по 500 руб. в месяц. В той лечебнице, где я работал, особенно дорогих больных не было и особенной роскоши тоже – молодой хозяин предпочитал тратить деньги на другие вещи. Например, в тот год, когда я поступил к нему, он уехал за границу, захватив с собой певицу из венгерского хора. И при таких условиях мы, конечно, не могли особенно много тратить, т. к. ему за границей никаких денег не хватало. 

У одного больного, я помню, был, например своей лакей. Это был кататоник, из богатой купеческой семьи Чибисовых. Он целый ряд лет молчал, никому не отвечал ни слова. Утром он вставал, ходил по комнате зимой в халате, летом в белье. Позволяя себя кое-как умыть лакею. Садился на кровать на определенное место, делал определенное количество шагов, садился опять на кровать. Белье он позволял себе менять только раз в неделю, стричь – тоже. К нему по праздникам приезжали родные – дома дети росли, ходили в школу, а он так ничего и не говорил. Слушает, глядя в одну точку – и как будто не слышит. Родные посидят – и опять уезжают… В одно прекрасное утро он проснулся, велел лакею себя постричь и сказал, чтобы послали за его родственниками. Встретил он их хорошо, расспрашивал – оказалось, что он помнил все, что ему рассказывали, пошел с ними гулять, весь день провел очень оживленно и хорошо, вечером распростился, условясь, что на другой день к нему опять приедут – и все думали, что дело пошло на поправку. Но на другой он проснулся прежним – и больше этого с ним не случалось.

 

В больнице были мужчины и женщины – отдельных отделений не было, комнаты мужские и женские чередовались. Время от времени кто-либо из больных расстроится, разволнуется, расплачется – начнут его успокаивать, сделают ванну, дадут лекарство – постепенно успокоится, и жизнь опять течет по-прежнему. Лечение проводилось медикаментозное, делали ванны, а других средств не было в то время ни в больницах, ни в частных лечебницах. Физиотерапия была в нервных лечебницах, в психиатрических же ее не было, занимались больше призрением. Поступали больные с острыми формами, которые через некоторое время поправлялись и выписывались. Система no restraint проводилась лучше, чем в больницах, – там можно было больного под шумок связать, а здесь это было невозможно. Во-первых, больных было меньше, персонала тоже – вся работа носила меньшие масштабы. Во-вторых, владелец больницы всегда был врачом, и риск потерять больного был для него главным стимулом для того, чтобы он не позволял грубого обращения с больным, и это было главным воспитательным средством и для персонала, и для врача. Для персонала никакой нормировки рабочего дня не было; вся прислуга работала в частных лечебницах, так же как в частных домах, – жила там, работала целыми днями. В большинстве лечебниц была группа сестринская, фельдшерская. В той лечебнице, где я работал, роль среднего персонала исполняла сестра владельца Екатерина Юрьевна Левенштейн – одна из немногих идеальных работников по уходу за душевнобольными, человек необычайного терпения и доброты. Но это, конечно, получилось случайно. Попадали разные люди, таких, как она, на всю Москву было несколько человек, но и все остальные работники должны были подтягиваться для того, чтобы не нарушать интересов хозяина; персонал приучали к терпению, к тому, чтобы он умел успокаивать больных, мягко с ними обращаться.

Про С.С. Корсакова Баженов рассказывал, что он один раз застал в его лечебнице такую сцену: один больной возбудился, Корсаков пошел его успокаивать, больной вскочил Корсакову на спину и начал ему выдергивать волосы – санитар бросился на помощь, а Корсаков из-под больного грозит санитару пальцем: «Не тронь, не тронь, я сам», а больной в это время продолжает дергать ему волосы по одному… Может быть, это был и анекдот, и, конечно, не всякий был способен на подобное поведение, но, во всяком случае, эта история характерна для С.С. [Корсакова] и для отношения к больным в частных лечебницах. 

Я знаю, правда, что в нашей больнице был один маниакальный больной, который сам просил себя связать, т.к. он чувствовал, что тогда он не сможет сделать того, к чему его тянет. Решеток у нас не было, больные у нас были спокойные – правда, иногда они приходили в возбужденное состояние – те же шизофреники, которых тогда называли параноики, аментики и т.д. – приходилось удерживать их руками, делать им вспрыскивания… Больной, у которого я жил, иногда давал вспышки возбуждения, его держали за руки и за ноги до изнеможения. Иногда окна закрывали сетками (тогда, когда грозила опасность, что их могут разбить).

 

Персонал жил при больнице, и ночью, в случае нападения больных, все вскакивали и бежали на помощь. Больных кормили хорошо. Всего в Москве перед империалистической войной было 14 частных лечебниц, с количеством больных от 10 до 50 (всего 300–500 человек)[34]. Каждый больной имел отдельную комнату, поэтому больных было не особенно много. Самые большие лечебницы были теперешняя Донская и лечебница Любушина[35] на улице Радио.

В начале [18]99 г. я получил предложение перейти в Мещерскую больницу к Яковенко[36]. Яковенко постоянно приезжал в Москву на заседание Общества невропатологов и психиатров. В это время строилась больница в Мещерском, ему нужны были врачи, и он обратился в клинику. Сербский указал на меня, я поехал посмотреть больницу и в начале 1899 г. туда переехал с навыками «тепличного» психиатра, работавшего в клинической б[ольни]це и в частной лечебнице. На первых порах меня поразила обстановка большой больницы, показалась странной, непривычной. Я приехал туда молодым врачом, переполненным усердием. Я проводил целые дни в отделении (вначале дежурства мне не дали), возился. [Со] мной работали, совсем со мной замучились – столько я находил дела по уходу за больными. Больных было 60 человек, и мы находили столько дела, что целыми днями возились с ними. Потом я научился проще подходить к больным и не так много времени тратить на них.

Яковенко в то время был уже немолодым человеком и производил импонирующее впечатление (в другую сторону, чем Корсаков). Он был высокого роста, худощавый, с длинной бородой. Стройная фигура, хороший рост, открытое, умное, спокойное лицо, всегда владел собой, никогда не повышал голоса, говорил коротко, ясно и довольно приветливо. Был немножко суховат, немногословен, но не замкнут. Держал себя очень просто и все, что он говорил, – говорил умно. Администратором он был требовательным – все его распоряжения были отчетливы и ясны. Он был человеком настоящего дела. В нашей области был человеком выдающимся. Из всех вообще земских психиатров особенно ярко выделялись двое – это Яковенко и второй, которого я хотя и видел, но с ним не работал, – Литвинов Михаил Павлович[37], который проявил себя в Бурашевской больнице, им выстроенной, где он создал режим, во многих отношениях сохранившийся и до последнего времени. С М.П. [Литвиновым] я познакомился много позже, когда он заведовал Коронационным убежищем (в Ин[ститу]те Короленко)[38]. Очаровательный по своим манерам, по подходу к людям, к делу, человек он был необычайно привлекательный. Говорить с ним или иметь с ним дело всегда было очень приятно. Когда он был моложе, у него учились Яковенко и другие психиатры – и все о нем так отзывались.

В.И. Яковенко | Музей Преображенской психиатрической больницы

Один мой приятель по Мещерскому, который провел у него некоторое время, рассказывал, что это был не только очаровательного характера человек, культурный и умный, но и психиатр замечательный. Он психиатрии учился в какой-то старой школе, по работе был занят больше вопросами организационными, но когда он подходил к больному, умел с больным говорить по-хорошему, чего многие не умеют, даже из крупных психиатров. Что касается Яковенко, то он окончил Военно-медицинскую академию, был учеником Мержеевского[39], а потом пошел к Литвинову; в дальнейшем из него выработался блестящий земский психиатр, и он подвинул дело земской психиатрии дальше остальных. Был ли он земским врачом, я не знаю. После с. Бурашево он попал на службу в Смоленск директором больницы, там он пробыл несколько лет и оттуда был приглашен в Москву губернским земством создавать психиатрию в Московской губернии.

Туда он перешел после Якобия[40]. Сначала постройка Мещерской больницы была поручена Якобия. Якобия начал постройку: было куплено барское имение, и помещичий дом он приспособил под отделение и выстроил новое здание (о том, как тогда велась работа, я знаю от людей, которые оставались в Мещерском от его времени). Больницу начали строить в 1893 г., а в [18]94 г. туда уже попал Яковенко. Якобия построил квартиры для директора и старшего врача. Дом помещичий был 2‑этажный, каменный, с двумя лестницами; эти лестницы он решил сделать мозаичными и выписал мастеров из Италии. Для душевнобольных было выстроено маленькое здание, при этом здании были малюсенькие комнаты для сестер и надзирателей. В таком виде, в каком оно было построено, это здание не годилось. При Яковенко это здание вошло в общую систему, и было построено новое здание в том виде, в каком оно существовало и существует и сейчас. Квартиру для директора Якобия построил шикарную: громадные комнаты, веранда, службы; немножко меньше была квартира для старшего врача. Это был не земский работник – земские врачи шли на службу народа и старались строить больницы, а не квартиры для главных врачей (квартиры эти всегда были очень скромными). А тут получалось наоборот. Рысака для выездов директора он купил тысячного. Причем у него была такая теория: земство не так богато, чтобы покупать дешевые вещи. Однако другие лошади в больнице были гораздо дешевле и хуже.

Руководители земства очень быстро увидели, что имеют дело не с деловым человеком, тем более что они привыкли иметь дело с типичными земскими врачами – слугами народа. Списавшись с Яковенко, они пригласили его. Яковенко поставил дело по-другому. Как вычислял необходимое количество коек Якобия, я не помню. Яковенко же начал с того, что произвел перепись душевнобольных. Это была первая настоящая, научно проведенная перепись в России – он явился пионером этого дела. Он пригласил врачей-психиатров, составили номенклатуру, приступили к работе и через несколько месяцев собрали большой материал. Правда, этого было недостаточно, перепись пришлось повторить. Она была проведена второй раз, дала другие показатели, но и в результате первой был получен достаточно хороший материал для того, чтобы рассчитать размеры лечебницы. Больница была построена, и его больница была лучшей в то время. Кащенко[41] построил под Ленинградом Сиворицкую больницу[42]; я ее не видел, но люди, которые знали обе, ценят больше яковенковскую. Материалы переписи Яковенко обработал, и получился драгоценный труд «Душевнобольные Московской губернии»[43].

Яковенко увязал психиатрическую работу с общеземской медицинской работой. Он устроил так, что душевнобольные поступали в больницу после предварительного согласования их приема с ним. Таким образом, он сразу же втянул земских врачей в дело помощи душевнобольным. Часть больных не нуждалась в помещении в больницу, и они получали патронажное пособие. Земские участковые врачи заботились о них, с ними он вел постоянную переписку о больных. Каждое лето (кажется, 2 июня) в Мещерском устраивался съезд земских врачей Московской губернии, на котором ставились доклады по психиатрии. Гостей хорошо угощали, и этим путем была организована связь общей медицины с психиатрией.

Меня эта сторона работы чрезвычайно увлекала. Яковенко как психиатр не любил никому своего мнения навязывать. Кроме медицинских конференций, в больнице устраивались раз в месяц заседания больничного совета, на которых обсуждались организационные вопросы, касавшиеся душевнобольных. Клинических докладов не ставилось – обсуждались планы новых корпусов и др. вопросы. К больным он тоже умел подходить, но меня после клиники, после филигранной заботы о каждом больном поражало в Яковенко умение свободно подойти к решению вопросов, связанных с больными, не бояться никакого риска. От него я научился решать вопросы о выписке больных с некоторым риском, причем за четыре года его работы не было ни одного случая, в котором этот риск был бы не оправдан (в клинике мы привыкли работать так, что у нас больные по полгода лежали такие, которых теперь мы совершенно свободно выписываем). Я припоминаю такой случай. Один из врачей допустил ошибку: ему надо было дать больному сильнодействующее средство, он ошибся дозой на один нуль и дал лекарства в количестве в десять раз большем, чем следовало. Больной погиб, и врач пришел буквально в отчаяние. Яковенко не сказал врачу ни слова в упрек, а только заметил: «Ошибиться может каждый человек. Вместо того чтобы расстраиваться, т.к. вы сделать ничего не можете, вы бы лучше понаблюдали за явлениями отравления и потом описали их, т.к. такое отравление не очень частая вещь». Одним словом, он постарался отвлечь врача в другую сторону для того, чтобы облегчить переживания.

На больничных советах в то время решался вопрос о том, принимать или нет на работу врачей. Тогда обычно на замещение врачебных должностей объявлялся конкурс, и на совете обсуждались кандидатуры врачей, подававших заявления на конкурс. Если же конкурса не было, то просто решался вопрос, брать или не брать того или другого врача. Яковенко был не только умным человеком, он был к тому же хитрым хохлом, и он всегда умел поговорить с каждым по-особенному и убедить, что хорош именно тот кандидат, которого он хотел провести, даже когда была оппозиция.

На какой-то праздник – Новый год или Рождество – как-то мы устраивали вечер с костюмированными выступлениями, и жена д[окто]ра Терешковича[44] сочинила стихи на мотивы из оперетт, в которых Яковенко был изображен как игумен, причем про него пели: «Я всех могу заставить плясать перед собой». Были люди, которые держались враждебно по отношению к нему, но он всегда был настолько корректен, что они никогда не выходили из рамок приличия. Я лично относился к Яковенко хорошо и даже его хитрость ему прощал. О его манере обращаться с персоналом говорит такой случай: он, обходя отделение, всегда обращал внимание на чистоту. Один раз он заметил, что одно из отделений плохо убрано. Он сказал врачу: «У вас недостаточно хорошо убрано – надо убрать». Присутствовавший здесь надзиратель вмешался и сказал: «Сейчас, Василий Иванович, будет убрано», и действительно тут же убрали. В следующий раз проходит Яковенко по этому же отделению – такая же картина. Он опять спокойно делает замечание врачу: «У вас все-таки не убирают как следует». На третий раз то же самое. Тогда Яковенко говорит санитару: «Принесите метлу». Надзиратель забеспокоился: «Зачем вам беспокоиться, зачем метла…» – «Принесите». И когда принесли метлу, он сам подмел начисто всю пыль, ни слова не говоря, и отдал метлу. Больше ему замечаний делать не пришлось. Такова была его манера администрировать.

В 1903 г. я ушел из Мещерского, а Яковенко оставался там до 1905 г., когда началась революция. Он считался неблагонадежным, и губернатор его снял с должности. Он жил в Москве и занимался литературной работой, зарабатывал консультациями в частных лечебницах, а затем уехал на родину. Он был замешан в революционных кружках, но всегда был очень осторожным и любил рассказывать, что он и его брат (который работал санитарным врачом в Херсонской губернии), оба были в революционных группах, и брат его сидел в тюрьме, а В.И. [Яковенко] никогда не сидел и ставил это себе в заслугу. Он делал такие вещи, которых Е.И. [Яковенко] не делал, и не попадался. У него был небольшой хутор в Миргородском уезде в дер. Шишаки (фигурировавший в сводках во время последних событий). Там он переделал свой дом и устроил в нем платный санаторий, который затем отобрал райздравотдел и сделал его заведующим. Этим он и существовал, пока его не сняли с этой должности, и он оказался не имеющим места где жить и попал в бедственное положение (это было в [19]22–[19]23 гг.). Он написал мне письмо. Постановлением Правительства его имя было присвоено большой больнице, которую он построил, и в то же время его так прижимали, что ему нечем было существовать. Я сообщил об этом, кому я имел возможность (я был подчинен заведующему Мосздравом и сообщил ему), а он должен был снестись по этому поводу с целым рядом организаций. Я ему написал об этом и дальше не знаю, чем это кончилось. Как будто все же дали по рукам кому следует. Но после этого он недолго прожил и вскоре умер.

После Мещерского я отошел от психиатрии на некоторое время. Когда я был в Мещерском, я очень подружился с санитарным врачом, в ведении которого находилось Мещерское, – Вячеславом Александровичем Левицким[45]. Он рассказал мне об одной своей работе. Он и врач Михайлов Е.И. обратили внимание, что в участке Михайлова несколько деревень отличаются большей смертностью, чем другие деревни того же района. Они установили, что в этих деревнях крестьяне занимаются шляпным промыслом, причем фетр, из которого делаются шляпы, обрабатывается ртутными веществами. Все работающие и члены их семей (т.к. работали они дома) отравлялись ртутью, и поэтому в этих деревнях очень распространен был туберкулез, причем в этом был виноват именно шляпный промысел. Стали копаться в этом деле, наводили справки и узнали, что во Франции фетр выделывается другими способами. Тогда Левицкий получил командировку во Францию и там провел 2–3 месяца, изучая фетровое дело. Потом он рассказывал с увлечением, что там видел. Конечно то, что видел он, в книгах прочесть было нельзя, т.к. он не ходил по театрам, концертам, кафе и ресторанам, а знакомился с техниками, рабочими – одним словом, людьми, занимавшимися серьезной работой (о таких людях немножко можно прочитать у Ромена Роллана). Для него Париж был живым университетом. В Париже он узнал, что там фетр выделывают с помощью патоки и других каких-то безвредных вещей, привез в Москву рецепт, сговорился с кустарями и стал делать опыты обработки фетра патокой. В конце концов он установил, что фетр получается в этом случае не хуже. Сделали опытные шляпы, перемешали их с «ртутными», пригласили специалистов и предложили им установить, где «ртутные». Те не могли найти. Оказалось, что этот способ не хуже старого, вопрос был разрешен и население целого района спасено. А там дети росли глубокими олигофренами из-за ртутных паров (Гиляровский описал этих детей). Тогда Левицкий с помощью земства организовал мастерские в Подольске и в том районе, где шляпы выделывали, чтобы приучить крестьян к новым методам. Таким образом простой санитарный врач провел оздоровление целого района.

Меня это все до чрезвычайности увлекло, а тогда в Московской губернии санитарное дело стояло высоко и деятельность санитарного врача обещала много интересного. Я решил перейти в санитарные врачи. Было, правда еще одно обстоятельство – я заведовал Приемным отделением мужским – у меня был один больной, который меня ужасающим образом изводил. Этот больной лежал несколько лет в Преображенской б[ольни]це и там находился только в изоляторе – больше его нигде держать было нельзя. Он все разрушал, бил больных, персонал, когда надо было его кормить, в изолятор вскакивало человек 8 санитаров, ставили на пол пищу и старались вырваться скорее оттуда и запереть его. Спустя некоторый срок его выписали, он жил на свободе, а потом опять попал в больницу – уже ко мне в приемное отделение, в Мещерское. Я знал какой это больной и решил не сажать его в изолятор, а принял в общую палату наблюдательного отделения. По началу все было хорошо. Затем он стал предъявлять разные требования – он хочет гулять на свободе. Я устраивал так, что выкрикивал санитара, который с ним гулял по территории б[ольни]цы, по усадьбе. Затем требования стали возрастать – он хочет гулять во внеурочное время – я старался и это устраивать. Потом перестало помогать – он начал устраивать скандалы, встречать меня руганью. Я вхожу в палату – он сидит на кровати и встречает меня грубейшей руганью и пока я хожу по отделению меня эта ругань сопровождает. Подхожу к нему – он в меня чем-нибудь запускает. Я перестал входит в палату, – он меня караулил у двери. Приходилось мне потихоньку проходить мимо его палату – чтобы не переводить его в изолятор, т.к. я не хотел повторения Преображенской истории.

 

Все это было настолько мучительно, что я не знал, как и когда это покончу и я надумал перейти в санитарные врачи. Что с этим больным (фамилия его Климов) стало я так и не знаю. История с ним также подтолкнула меня переменить карьеру – и я уехал за границу.

Когда я кончал университет, я на 5‑м курсе слушал лекции Эрисмана[46] (которого потом уволили, и он переехал в Цюрих), я с ним списался и поехал к нему. Он мне дал совет подготовиться к химической лаборатории, что я и сделал. Вернулся я в Россию и стал готовиться дальше. Я решил, что некоторое время надо провести на участковой работе. Я это сделал, решил взять участок без хирургии и провести на нем с полгода, а затем уже перейти на санитарную работу. Я встретился с А.И. Шингаревым[47], который написал замечательную работу «Вымирающая деревня», он меня пригласил эпид[емиологическим] врачом в Воронежское губернское земство, на борьбу с эпидемией малярии. Когда я нашел место участкового врача, я пришел домой, а на столе у меня лежит повестка мобилизационная, и я попал в Маньчжурию до 1906 г. Когда я вернулся, земство многие из своих прав потеряло, но мне дорога была закрыта, т.к. семья моя за все время пребывания моего на фронте получала мое содержание. Поэтому я остался эпид[емиологическим] врачом, а после нескольких месяцев работы уехал в Москву, и здесь я устроился ординатором на Канатчикову дачу[48]. С 1907 до 1918 г. я там и пробыл 11 лет (из них, правда, три года провел на Германском фронте). Так я вернулся к психиатрии. Там работа имела совершенно другие особенности, не те, на каких я был воспитан и к каким привык в Мещерском.

Врачи на Канатчиковой даче приезжали на работу к 10 часам (у Даниловский заставы нас ожидала линейка, позже ездили на конке), собирались в дежурке. В отделения идти не торопились, расходились часам к одиннадцати, каждый в свое отделение. Сделаешь обход, напишешь истории болезней, а в час–полпервого собирались опять в зале конференций. Туда, в боковую комнату приносили пробные порции всех блюд, приготовлявшихся в тот день, в общем получался очень солидный завтрак. В то время главврачом был Мальшин[49]. Каждый врач сообщал то, что заслуживало, по его мнению, внимания, а в два часа все кончалось и все разъезжались по домам. Работа шла спокойно. На Канатчиковой даче было много врачей – человек 12, и все они довольно резко распадались на две группировки. В [19]11 г. ординатором на Канатчикову дачу поступил П.Б. Ганнушкин, и очень скоро вокруг него образовалась целая группа – он посоветовал целому ряду молодых врачей перебраться туда из провинции. Это были Юдин, Гейер[50], Аменицкий[51], Зиновьев[52] и некоторые другие. Там же зародилась идея «Современной психиатрии»[53], там же сколотилась группа главных сотрудников этого журнала. Другая группировка – это были люди, которые либо держались особняком или держались других взглядов – частью реакционных, частью устаревших. Были там еще Бутенко[54] – человек психиатрически образованный, строгий шизоид, он ни к кому не примыкал, писал небольшие работы и мало разговаривал; Н.П. Постовский[55] – старый психиатр; Ступин С.С.[56]; Семидалов Л.И.[57], который больше интересовался личным благополучием; Н.П. Данаев[58], который живет и работает в деревенском патронаже в Тропареве, он безразлично относился ко всем группировкам и на собраниях не бывал. Высоцкий[59] – человек неглупый и Н.П.Бруханский[60], который тогда еще не имел лица (потом он его приобрел – и очень привлекательное).

Когда наступил [19]18 г., выяснилось, что Мальшин не удовлетворяет своему назначению (он и раньше боялся врачей и ни в какие столкновения с ними не входил, а имел контакт со средним персоналом, требовал, чтобы они к нему ходили на доклад и через них все знал, что ему было нужно). Администратор он был строгий, персонал терроризовал, врачей боялся. Его терпеть не могли. В [19]18 г. стало ясно, что ему не место в главных врачах. Мы собрались и решили, что надо идти к нему и предложить ему уйти по-хорошему. Бруханский согласился стать главным врачом, и меня отправили на квартиру к Мальшину. Я сказал, что мы хотим его увольнения, а он должен сам перейти на ординаторское место, и он сразу дал на это согласие. И только его жена, которая присутствовала при этом объяснении, набросилась на меня с упреками и стала меня отчитывать. После этого Мальшин перешел в ординаторы и прожил еще 1,5–2 года, мы его не слышали: он сидел в отделении, писал очень подробные истории болезней. Так он жил и умер, и ему простили все его грубости и устроили торжественные похороны.

Бруханский свою работу проводил успешно, справляясь со всеми трудностями, которых в то время было немало.

В [19]18 г. Наркомздрав, только что создавшийся, решил создать психиатрический центр и пригласил Кащенко, который привлек к себе на помощь Прозорова[61] и Захарова. Народным комиссаром здравоохранения и зав[едующим] Мосздравом в то время был Семашко[62], при нем состояла коллегия, в которую входили Обух[63] и Боголепова[64] и еще кто-то. Вторым шагом было создание в Москве психиатрического центрального органа. Наша группа, которая вообще занималась всеми этими организационными вопросами, наметила план психиатрической работы на дальнейшее время. Наметили кандидатов на должность губернского психиатра – предложены были двое: Ступин и я. Я прошел и в ноябре 1918 г. получил перевод в Мосздрав в должность заведующего психиатрической секцией, а затем губернского психиатра. С ноября 1918 г. я работал в этой должности 11 лет.

5 августа 1944 г.

В.А. Громбах: Я остановился на моменте, когда я занял должность губернского психиатра, на которой я работал в течение 11 лет.

Я был первым психиатром, начавшим работу в городских органах здравоохранения, и при мне было заложено начало той психиатрической организации г. Москвы, которая существует в настоящее время. Начать мне пришлось свою работу с организации районной психиатрии. В ноябре 1918 г. я вступил в должность, а в декабре или начале января подал в коллегию Мосздравотдела докладную записку, в которой предлагалась новая система психиатрической помощи населению г. Москвы – порайонно (этот доклад был затем напечатан в «Известиях Моссовета»). Доклад получил одобрение. В нем говорилось о том, что все психиатрические больницы г. Москвы должны обслуживать определенные районы Москвы, а для внебольничного психиатрического обслуживания выделялись районные психиатры. Психиатрических больниц в Москве было в то время три – Алексеевская, Преображенская и Центр[альный] приемный покой Бернштейна (это была маленькая б[ольни]ца, с правом перевода хроников в большие больницы и в отличие от них называлась лечебницей). Доклад прошел очень легко. Тогда все вопросы обсуждались Управлением здравоохранения Москвы очень глубоко и тщательно, интересовались принципиальной стороной. Тогда же возник вопрос о целесообразности уничтожения Центрального приемного покоя как центрального места, откуда больные должны были распределяться по псих[иатрическим] больницам. И это было признано целесообразным. В то время в Москве было жителей 1 млн 600 тыс., и мы считали, что каждый районный психиатр должен обслуживать по 200 тыс. чел[овек] (я выступал как представитель психиатрической секции, но я опирался на группу товарищей, которую возглавлял П.Б. Ганнушкин и проводил решения этой группы).

Тогда райпсихиатры работали не так, как сейчас, т.к. нам надо было привлекать московское население. Зародышем районной психиатрии были врачи-приемщики, работавшие на Канатчиковой даче, но работа их была построена по-иному. Для того чтобы попасть в псих[иатрическую] б[ольни]цу, надо было подать заявление в Московскую городскую управу, и тогда б[ольни]ца посылала врача-приемщика, который ехал в квартиру больного и давал заключение о том, нуждается ли больной в псих[иатрической] б[ольни]це и имеет ли право на это (тогда для того, чтобы попасть в б[ольни]цу, люди определенных сословий должны были вносить определенную плату в городскую управу и два года прожить в Москве, тех же, кто такого права не имел, помещали в Центральный приемный покой). Правда, врачи-приемщики вели также и амбулаторную работу, но эта работа была случайной и ничтожной. Когда мы начали организовывать районную психиатрию, мы взяли за образец земскую медицину – не земскую психиатрию, а именно медицину: бесплатность, как можно более широкий охват населения и, кроме того, врач должен был осуществлять все виды помощи, в которых нуждались больные (не только помощь медикаментозную, но и все виды социальной помощи вплоть до защиты больного на суде). Этот принцип прошел, и 1 февраля 1919 г. мы уже открыли институт районной психиатрии (месяц ушел на подбор врачей и на организационную работу).

В.А. Громбах. 1940-е годы | Музей Преображенской психиатрической больницы

Основным контингентом больных были патронажные больные (около 400 чел[овек]), которые гл[авным] образом и обращались к райпсихиатрам. Все райпсихиатры принимали у себя на дому, т.к., во‑первых, душевнобольных никуда не хотели пускать, а во‑вторых, в то время шло уплотнение московских жителей, и райпсихиатры, ведя прием на дому, сохраняли для себя комнаты. Тогда же мы установили такой порядок, что раз в неделю все районные психиатры собирались у меня в Мосздравотделе и обсуждали текущие вопросы, которые возникали в работе. Это правило соблюдалось очень строго… Что же касается больниц, то в первое время мне ими не приходилось ведать – в Мосздраве функционировал больничный отдел, которым ведал С.С. Молоденков[65] – невропатолог, который потом был главврачом Боткинской б[ольни]цы, – очень умный и хороший человек, принципиальный и работящий. Когда он стал во главе больничного отдела, в его ведение попали сразу все больницы Москвы, и в том числе психиатрические. Но спустя полгода он все же передал мне психиатрические больницы отчасти потому, что у нас установились очень хорошие отношения и я всегда держал его в курсе всех дел и советовался с ним. Мосздравотделом ведала коллегия во главе с Семашко. Его помощником был Обух, и само собой получилось, что по многим вопросам, касавшимся псих[иатрических] больниц (в особенности по поводу несчастных случаев), мне приходилось ездить, расследовать и докладывать. И таким образом к 1919 г. психиатрические больницы перешли в мое ведение. Главврачи больниц тоже стали собираться у меня раз в неделю, райпсихиатры – по четвергам – и так продолжалось до 1929 г.

Я вел ежедневно прием в МГОЗ[F] и ведал также больницами других ведомств – Центр[альным] полиц[ейским] приемным покоем и Алексеевской б[ольни]цей (теперь б[ольни]ца им. Гааза[66]) – на 100 коек (она была платной, по 50 руб. в месяц с больного; там содержались больные среднесостоятельные и большей частью хроники, и врачи там работали всю жизнь, например А.И. Толоконников). Это Александровское отделение очень скоро было переделано в инфекционную б[ольни]цу, т.к. в Москве свирепствовал сыпняк, и с тех пор так и не возвращалось к психиатрии.

В то же время примерно нам пришлось принимать в ведение Мосздрава Троицкую больницу (осенью 1919 г.)[67]. Для этого была выделена комиссия, которая выехала в б[ольни]цу, составила опись и приняла б[ольни]цу в ведение Мосздрава.

В этой комиссии принимали участие Т.А. Гейер и некоторые другие врачи, работала она целую неделю. И вот уже 25 лет, как эта б[ольни]ца находится в нашей системе. Раньше она служила только для содержания самых беспокойных и опасных б[оль]ных: она имела несколько крупных отделений с сигнализацией и различными мерами стеснения (причем все же находились такие молодцы, которые умудрялись бегать и из этой больницы). В 1920 г. мы приняли в Мосздравотдел еще одну больницу – Мещерскую. Это произошло тогда, когда город и губерния были объединены в одно целое (в то время в Московской губернии была очень спаянная и сильная организация, Московское земство вообще выделялось организацией своей медицины, и после объединения большинство врачей осталось на своих местах). По этому вопросу состоялось специальное совещание в Мосздраве – и все губернские работники приняли участие в этом совещании. Во главе их стоял д[окто]р Левицкий – очень известный в истории русской медицины человек. На этом заседании (во главе Мосздравотдела тогда стоял Обух) было объявлено, что эта организация вливается в Мосздравотдел, и когда Обух сделал это заявление, Левицкий со вздохом сказал: «Итак, вот конец земской медицины!», на что Обух ответил: «Это не конец, а только начало нового, еще большего развития». Земская организация отнеслась с недоверием к этим словам, но им пришлось подчиниться, и Левицкий получил место в Мосздравотделе и там работал по губернским делам. Вначале он был все время как-то насторожен, но постепенно на моих глазах он начал не то что смиряться, а входить по-настоящему в жизнь Мосздравотдела.

Я хочу тут же, кстати, рассказать о двух случаях, которые, собственно говоря, хронологически не совпадают с тем временем, о котором я рассказываю, а произошли значительно позже.

В то время Мосздравотделу приходилось искать людей для руководящей работы среди беспартийных (партийцев было немного, а врачей-партийцев еще меньше). Во главе лечебного отдела Мосздрава должен был стоять врач. Молоденков не только не был партийцем, но, когда вступал в эту должность, предупредил, что он не большевик, большевиком быть не собирается, но работать будет добросовестно, т.к. иначе не может. Левицкий согласился работать, но по его реакции нельзя было считать, что он преданный партии человек.

Во главе Мосздрава встал Обух – он был вообще чудак, бывший помещик, сын шталмейстера Двора Его Величества, но долго состоял в подпольной группе большевиков, был близко знаком и состоял в дружеских отношениях с Лениным, был хорошим врачом, медициной интересовался. Вокруг него группировались молодые врачи, которых он натаскивал на работу и которые ему много помогали. Но в то же время воспитание он получил барское и замашки у него были балованного человека. У себя в кабинете он часто разговаривал с посетителями, лежа на диване, время от времени уезжал на охоту в свое имение (земля у него была отобрана, но дом и небольшой участок за ним были сохранены) в любое время. Когда Мосздрав оброс разными учреждениями, в различных местах стали открываться санатории; такой санаторий был в местности, которая носила название «Осиное гнездо», там у Обуха была квартира (квартира у него имелась также и в Москве). Кое-какие замашки старого времени у него оставались. Один раз Молоденков ему что-то докладывал, Обух не был с ним согласен. Молоденков вообще был очень настойчив и тверд в своих убеждениях, он спорил с Обухом и не соглашался с ним (он был дисциплинирован и подчинился бы в конце концов, конечно). Обух вышел из себя и на реплику Молоденкова «Я все-таки с вами не согласен» выгнал его из кабинета – закричал: «Вон!» Молоденков встал, ушел и больше в Мосздрав не приходил. Он жаловался председателю Моссовета, в НКЗ[H] и еще разным лицам, и ему обещали дать Обуху по рукам, но ничего из этого не вышло: он ушел с работы и остался там, где был раньше, т.е. преподавал в средней медицинской школе, в общине «Утоли моя печали» (эту общину называли еще «Унеси ты мое горе»).

Следующий подобный случай произошел с Левицким. Он тоже возражал Обуху, тот вышел из себя и закричал: «Вон отсюда!» Левицкий вышел, больше в Мосздрав не приходил и нашел себе пристанище в НКЗ, где его очень ценили, т.к. он был очень ценным работником.

С Молоденковым же дело этим не кончилось. Обух сознавал, что потерял хорошего работника и вел себя не совсем правильно. Нужен был главный врач для Боткинской больницы – надо было искать кандидата на эту должность, и Обух подсказал Никольскому, который ведал лечебным отделом, что надо напечатать объявление о том, что Мосздрав ищет врача для этой больницы, и указать в объявлении о том, что предпочтителен был бы невропатолог. Никольский понял, напечатал объявление, и к Молоденкову была отправлена целая делегация, которая просила его согласиться пойти на эту должность. Молоденков согласился, пошел на эту работу и вел ее с большим достоинством до конца. Ему пришлось пойти к Обуху договариваться и помириться. Дальше дело у них пошло гладко, и он всегда встречал у Обуха хороший прием. В дальнейшем, когда в Москве стало очень трудно работать, т.к. не хватало хлеба и пайков и пришлось сокращать койки, ему в помощь был назначен Н.Н. Алексеев[68] (гл[авный] врач Морозовской детской больницы – очень умный, дельный человек и прекрасный администратор).

Возвращаясь к своей работе, я хочу рассказать, что мне пришлось проводить в отношении организационных мероприятий. Следующей крупной работой, которую мне пришлось провести, было создание судебно-психиатрических органов в Москве. Мне стало известно, что почему-то в б[ольни]цы стало поступать мало прогрессивных паралитиков, и я подумал о том, что по-настоящему у нас нет никакой судебно-психиатрической экспертизы. В судах заседали народные судьи – люди из рабочей среды, без образования, и я предположил, что большое количество прогрессивных паралитиков, совершавших антисоциальные действия, вместо больницы попало в тюрьмы. Я обратился к тюремным врачам, сделал им краткое сообщение о том, что психиатрия близко соприкасается с судебными делами, и спросил их мнения о том, нужна ли судебно-психиатрическая экспертиза в Москве. На это я получил ответ, что очень нужна. Я сделал доклад в коллегии Мосздрава и получил допуск в тюрьму. Там я выяснил, что потребность в психиатрической помощи в этом отношении очень нужна. Мне же пришлось дать экспертизу на целый ряд заключенных, и затем на территории Бутырской тюрьмы, там же, где находится тюремная больница, выделили помещение для психиатрического отделения и встал вопрос о специальном судебном психиатре (психиатре мест заключения). Я посоветовался с П.Б. Ганнушкиным (в то время, когда я к нему приехал, у него в кабинете сидел Е.К. Краснушкин), и он прямо указал на него. Мы договорились, и в дальнейшем из Краснушкина вырос хороший судебный психиатр (какой он человек – это вопрос другой, но психиатр он хороший). Это было в 1920 г. Но маленький домик, который служил психиатрическим отделением в тюремной б[ольни]це, был неудачен, непригоден для этой цели, и тогда встал вопрос о том, чтобы организовать специальную больницу. Самой маленькой б[ольни]цей была Пречистенская лечебница, и решили до постройки новой б[ольни]цы приспособить ее под судебную психиатрию. Во главе этого учреждения встал Е.Н. Довбня[69], который имел мудрость дать ей название не судебно-психиатрической, а «больницы для судебно-психиатрической экспертизы» для того, чтобы душевнобольные после экспертизы не оставались там, а помещались туда только на время экспертизы.

Краснушкин был там консультантом при Довбне. Сначала во главе этого учреждения был Бернштейн, он не возражал против того, чтобы она вошла в городскую систему, но когда пришлось отдать ее под судебную психиатрию, он решительно возражал, и когда ее все же взяли, ушел оттуда. Причем меня он обвинял в том, что я умышленно сделал это для того, чтобы выжить его. Конечно, ничего подобного не было, но, когда он уходил, я против этого не возражал. В то время Бернштейн и Рыбаков ушли из университета и на Кудринской площади был создан Ин[ститу]т имени Крамера[70] – Рыбаков, Бернштейн и Карпов[71] вошли туда профессорами, а Пречистенскую лечебницу назвали Ин[ститу]том имени Сербского. Я считаю, что это грех против памяти Сербского. Это тюремное учреждение, со стражей, а Сербский был решительным противником какого бы то ни было присутствия стражи при душевнобольных – и вот ничего лучше не могли придумать, как назвать такое учреждение именем Сербского. Учреждение это попало в ведение тюремного ведомства, и во главе его встала Файнберг[I][72], которая и теперь является директором ин[ститу]та. Ин[ститу]т выпал из моих рук, хотя психиатрическое руководство им за мной было оставлено. Когда же туда пришел Краснушкин, который непосредственно был подчинен отделу мест заключения, то спустя некоторое время ин[ститу]т целиком попал в ведение Файнберг. Краснушкин ее сумел очаровать, она с ним близко познакомилась, бывала у него, познакомил ее с психиатрией, и сейчас она себя чувствует полностью психиатром, хотя никакой школы не проходила.

В то время был организован Кабинет изучения преступности[73] по инициативе Н.П. Бруханского[74], который очень увлекался этим делом (он был ординатором Ин[ститу]та им. Сербского). Но под влиянием Файнберг этот кабинет был отобран у Бруханского, и во главе его был посажен Краснушкин, а затем этот ин[ститу]т заглох и в дальнейшем никто к нему никакого интереса не проявлял. Надо было убрать Бруханского, который держал себя очень независимо, писал книги, которые кололи глаза Краснушкину, поэтому у него кабинет и отобрали.

Я хочу рассказать один случай, имевший место в этом ин[ститу]те (это было примерно в 1923 г.), произошел бунт, настоящий бунт душевнобольных. Это произошло таким образом: в ин[ститу]т был доставлен один испытуемый (фамилии его я не помню), который был присужден к расстрелу. После приговора давался срок для подачи прошения о помиловании – за эти несколько дней этот человек стал проявлять признаки помешательства. А раз появились в этом отношении сомнения, он был направлен в ин[ститу]т на экспертизу и там рассказал своим соседям по палате, в каком он положении. В ин[ститу]те находилось очень много вполне сознательных людей, они проявили большое сочувствие и заявили, что они его не отдадут на расстрел[J] и признали вменяемым, сообщили об этом прокурору, и его следовало взять для выполнения приговора, за ним должны были приехать. Он сам очень волновался, и его соседи и новые друзья также, он не знал решения и сомневался в исходе. И вот на двор на машине въехал комендант тюрьмы, больные узнали этого коменданта и поняли, что он приехал за этим осужденным. И вот тогда больные выгнали из палат весь персонал; под угрозой надзиратель и санитары должны были уйти, чтобы им не досталось. Больные заперлись, никого к себе не пускали, а этого осужденного надо было оттуда извлечь, т.к. приговор должен был быть приведен в исполнение. Дело тянулось несколько часов, настроение было очень напряженным. 

И вот Н.П. Бруханский вызвался войти к больным (к нему больные очень хорошо относились). Его впустили, он провел с больными несколько часов и убедил их позволить увести этого человека в кабинет, правда, ему пришлось поклясться, что ничего плохого тому не будет, что его выводят только для дополнительного обследования. Из кабинета этого человека вывели черным ходом и увезли в тюрьму. Когда испытуемые узнали, что они обмануты, то началось второе действие драмы. Они выломали дверь, окна, стали выбегать через двери и окна для того, чтобы убежать из ин[ститу]та. Тогда появилась стража с оружием, и началась стрельба в душевнобольных. Один был убит, а несколько человек прорвалось в ворота и убежало (2–3 человека). С большим трудом удалось больных ввести обратно в отделение. Мне пришлось взять на помощь дополнительный персонал из Преображенской б[ольни]цы и б[ольни]цы им. Кащенко, установить добавочные посты, заколотить окна досками. Н.П. Бруханский, который оказался обманщиком, несколько[K] телефону Довбня – я поехал туда, и мы на месте уже наводили порядок. Впоследствии какая-то кошка пробежала между Краснушкиным и Файнберг, когда Довбня ушел, и тогда Файнберг посадила своих людей и повела ин[ститу]т по-своему.

Деятельность районной психиатрии первое время ограничивалась почти исключительно патронажными больными, причем районные психиатры имели право помещать больных в б[ольни]цы по своему усмотрению. Мы отбирали для районной психиатрии самых лучших врачей, и они сумели поставить дело так, что приобрели доверие населения. Больные стали к ним ходить, и постепенно дело выросло в сильную большую организацию. Только под самый конец моей работы в Мосздраве в районную психиатрию стали приходить молодые врачи, которые начали интересоваться работой районных психиатров. В участковые врачи пошла молодежь, и тон работы в значительной степени изменился. Перед нами встала задача подчеркнуть роль и значение районной психиатрии и привлечь внимание к этой работе у молодежи. Это достигалось с большим трудом, т.к. молодежь вообще тяготеет больше к больницам и с большой неохотой идет на участковую работу. Но и из молодых вырабатывались постепенно хорошие, душевные врачи, которые не были равнодушными к интересам своих больных, и участковая работа многих стала привлекать как нечто совершенно особое.

Я хочу рассказать еще о профилактической работе, которую мы вели. Обух был человеком крупного масштаба; он был хорошим лечебником и увлекался профилактической работой[L] и районные психиатры приняли в этой работе большое участие. Больницы также были привлечены к ней. Все райпсихиатры участвовали в обследовании предприятий, в отыскивании вредности, с которой надо было бороться. Было проделано много замечательных работ, в которых принимала участие психиатрия (например, изучение учительского труда – в ней принял участие Цейтлин[76] и другие врачи). Очень большую и интересную работу провела группа врачей на Подольском заводе – во главе ее стоял молодой психиатр Фридлянский[77]. Он был очень энергичный человек, немного увлекающийся, и они обследовали почти весь завод, почти все группы рабочих, нашли моменты, где надо было вмешаться, наметили целый ряд мероприятий, которые сумели провести, и эти мероприятия дали заводу большой доход.

Самый расцвет это направление пережило в 192[M], а затем оно стало сходить на нет.

Московские районные психиатры, между прочим, принимали участие в обследовании работы телефонной станции. Там мы нашли целый ряд ужасающих вредностей. Я [и] сейчас помню, в каких чрезвычайно напряженных условиях работали там телефонистки: они работали под непрерывным контролем для того, чтобы задержки в соединении проводов не получалось ни на одну секунду. Все они были взвинчены до такой степени, что один раз начальница зала сделала замечание какой-то телефонистке (их было до 60 чел[овек] в зале, и все они непрерывно то соединяли, то разъединяли провода, причем ни одна из них не имела права обернуться), та упала в истерике, и через минуту весь зал попадал в истерике. Работа станции прекратилась на полчаса, пока телефонисток успокоили. Это была ужасная обстановка, я не знаю, в каких условиях они работают сейчас, может быть, теперь это обстоит иначе.

В 1925 г., кажется, был создан Ин[ститу]т имени Обуха[78]. Работа по созданию этого ин[ститу]та была особенно интересной. Сейчас этот институт остался только как научное учреждение – практической работы он никакой не ведет, а в то время он играл большую роль в практической жизни.

Позвольте мне закончить мои воспоминания моментом моего ухода с должности губернского психиатра.

Летом 1929 г. я чувствовал себя необычайно счастливым, потому что мне удалось подготовить несколько очень важных для меня вещей, над которыми я много поработал.

Во-первых, мне удалось собрать детские отделения в одно место – в детское отделение при б[ольни]це им. Кащенко. У нас раньше было отделение для подростков на улице Радио в бывшей лечебнице Любушина, во главе которого стоял Д.И. Азбукин[79], и мне удалось уговорить его не возражать против объединения и освободить помещение для будущего психоприемника, в котором уже тогда чувствовалась необходимость. Это было моим первым завоеванием.

Во-вторых, вместе с Ганнушкиным мне удалось настоять на том, чтобы в Боткинской больнице было открыто психиатрическое отделение. Нам удалось уговорить на это Молоденкова и группу врачей, державшихся около него, и заручиться помощью Кантора (тогдашнего заведующего лечебным отделом Мосгорздрава), который увлекался психиатрией и даже пошел ординатором в клинику Ганнушкина. Это шло при решительном сопротивлении врачей-инфекционистов Боткинской б[ольни]цы. Все же приказ состоялся и назначен был окончательный срок, когда отделение, предназначенное под психиатрическое, было освобождено и стало приводиться в психиатрическое состояние. Это было второе завоевание.

А третьим завоеванием было то, которое мне особенно близко (целиком мое достижение), – это организация Психогигиенического общества в Москве. Когда Мосздравотдел перешел на профилактические рельсы, мне было поручено сделать доклад на совещании Мосздравотдела о психопрофилактике и психогигиене. Я к нему долго готовился, мне помогала группа врачей (в которую входили Бергер и Розенштейн[80]), составил обширный доклад (от которого не осталось никакого следа, т.к. он попал в архив Мосздравотдела). Работая над этим докладом, я решил, что к этому делу необходимо привлечь общественность, и я решил создать Психогигиеническое общество, в работе которого имелись бы различные разделы – детский, социальный и т.д. Крашенинников написал мне устав этого общества, я с ним ознакомил Обуха, который одобрил его, и надо было общество обеспечить средствами. Это мне тоже удалось сделать: я договорился с главными врачами больниц о том, что каждый выделит по 5 тысяч из своего бюджета, а деньги тогда стоили дорого. Мосздравотдел также давал 5 тыс. руб. в год. Кроме того, Обух обратился в Моссовет с просьбой о том, чтобы кто-либо из членов Президиума Моссовета согласился быть председателем этого общества. Я говорил с Хлоплянкиным[81] – старшим заместителем председателя Моссовета – он очень одобрил идею общества, сказал, что сам председательствовать в нем не может, но переговорит об этом с Любимовой[82] и уговорит ее взять на себя эту роль. Причем он обещал мне 10 тыс. руб. в год. Таким образом, у меня получилось уже 30 тыс. руб., а для начала этого было довольно. Я пошел к Любимовой. Мы устроили учредительное собрание (Любимовой на нем не было) и на нем положили начало Психогигиеническому обществу. Это было мое третье завоевание. И вот в счастливом настроении я уехал в отпуск с тем, чтобы, вернувшись, с новой энергией начать работу.

Но в это время совершился финал истории Лившица[83]. Дело Лившица началось с того, что (он был человек способный, с изобретательским умом) он придумал метод лечения прогрессивного паралича особыми препаратами, которые он добывал из вытяжки мозга. Он пользовался консультациями и помощью одного профессора биологической химии (фамилии его я не помню). Назывался он липоцеребрин и якобы давал хорошие результаты. Он делал опыты в наших псих[иатрических] больницах от случая к случаю, от одного больного к другому. Это его не удовлетворяло, и он хотел добиться законного места в больнице. Он поехал к Ганнушкину, который тоже благословил его на проведение опытов, и я его приставил к первой Псих[иатрической] больнице, где он начал лечить больных этим своим препаратом. Дальше выяснилось, что он делает это за свой страх, что он отказывался делать доклады на конференциях больницы, скрывает свои работы, избегает контроля больницы. В дальнейшем получился такой инцидент (это было еще при Зайцеве[84]): одно отделение было освобождено для производства в нем ремонта, и когда ремонт кончился, Лившиц раньше, чем больница успела занять отделение, прибегнув к помощи своей покровительницы тов. Землячки[85], бывшей тогда в большой силе, наложил руки на это отделение. Больница прибегла ко мне, и мы решили дать ему палату, т.к. отдать ему целое 5‑е отделение было невозможно, т.к. больницы наши были переполнены и это бы поставило нас в затруднительное положение. Я решительно отказал ему, и тогда он через Землячку напечатал в «Правде» статью на специальном листке Раб[оче]-кр[естьянской] инспекции под названием «Бюрократы Никольский и Громбах не могут оставаться на своих местах» (Никольский был начальником лечебного отдела и в споре с Лившицем меня поддерживал). Перед этим у нас в Преображенской больнице была врачебная конференция, на которой все врачи чрезвычайно резко высказались о нем: он сумел настроить против себя всех врачей, даже тех, которых хотел подкупить, обещая им дополнительную оплату за участие в его работах.

После этого заседания Викторов, заместитель завед[ующего] МГОЗ, вынес впечатление, что Лившицу не следует оставаться в коллективе Преображенской б[ольни]цы, и П.П. Бруханский выделил ему палату на Канатчиковой даче с тем, чтобы он докладывал о своей работе на конференциях б[ольни]цы, и Лившицу пришлось перейти туда. Месяц он там проработал, а затем отказался. Он продолжал жаловаться и апеллировать к Землячке, которая собрала совещание из нескольких профессоров, в котором принимали участие Хорошко, Сахаров и тот биохимик, который ему покровительствовал (следовало и меня позвать, но я в это время был в своем счастливом отпуске в Туапсе). На этом совещании был поставлен вопрос о том, представляет ли изобретение Лившица научный интерес. Голоса разделились, но большинство высказалось за то, что оно имеет ценность. Землячка в то время работала в РКИ[N], она поместила статью в «Правде», и Наркоматом РКИ был поставлен вопрос о том, чтобы Никольского и меня снять с должностей и запретить какую-либо работу в системе Мосздравотдела. И когда я приехал из отпуска, жена еще на вокзале рассказала мне обо всем этом. Таким образом, все мои три завоевания были обречены на гибель – и я сел в лужу. Пришлось мне хлопотать о восстановлении – заведующий Мосздравом не снял меня сразу, а дал мне возможность остаться в аппарате Мосздрава и апеллировать к наркому РКИ Смирнову[86] с тем, чтобы дать ему объяснения и добиваться восстановления. Я получил разрешение явиться к нему. Лившиц напечатал статью о своем способе лечения, причем привел 23 выдержки из историй болезни, в которых приводилось, как обычно: «Больной такой-то (буква) заболел тогда-то, лечился так-то, поправился» и т.д. Зайцев проверил по архиву больницы и установил, что не совсем так было, как Лившиц указывал. В одном случае он написал, что больной такой-то, переплетчик по профессии, проделал курс лечения, здоров и работает по специальности. На самом же деле этот больной продолжал оставаться в Преображенской больнице и никуда не выбывал. Я эту бумажку-выдержку взял и, когда писал апелляцию, указал, что Лившиц не только невозможный человек по характеру, но и не заслуживает доверия как научный работник, т.к. совершает подлоги. Нарком принял меня и дал мне сказать то, что я хотел. Я указал ему, что мои личные отношения с Лившицем ни при чем, что я не мог дать ему целое отделение и освободить его от контроля больницы. Аудиенция моя продолжалась целых 25 минут против всякого обыкновения, т.к. обычно нарком тратил на каждого посетителя не больше 5–10 м[инут]. Нарком меня выслушал, не перебивая, затем объяснил мне свою точку зрения. Он сказал, что ничего не имеет против того, чтобы я работал в Москве, но с занимаемой должности мне все же придется уйти. «Дело обстоит так, – сказал нарком, – к нам поступают жалобы изобретателей на то, что Мосздравотдел не только не помогает им, но просто мешает. Нам надо было один раз крепко ударить по Мосздраву, этот удар пришелся по вас, и отменить его я не могу и не считаю возможным». Пришлось мне уйти.

Самым тяжелым для меня было то, что должность мне пришлось передать Розенштейну (в помощь ему была назначена т. Резник), он был занят своей работой и не относился сочувственно к моим идеям. Мне пришлось передать ему и устав, и деньги, и все материалы по обществу (мы даже значок для него приготовили). Розенштейн не хотел заниматься обществом, т.к. то была не его идея, и он даже сказал, что это повторение того благотворительного общества, которое было при б[ольни]це Кащенко. Он положил все материалы под сукно, а может быть, даже уничтожил их. Мне предложили место заведующего алкогольной лечебницей, я отказался и попросился на участковую работу в том районе, где я жил (тогда Хамовническом). Там работала Тиганова, она мне уступила место, взяв себе другой участок, я стал работать участковым психиатром и с огромным удовольствием проработал на этой работе с Аменицким шесть лет, а затем в Денежном [переулке] до тех пор, когда меня призвали на работу в качестве зам[естителя] гор[одского] психиатра при Берковитце. Но я уже и тогда считал, что моя карьера кончена и мне надо только доживать, и доживать по возможности по-хорошему, что я до сих пор и стараюсь делать.

Вопрос: В тот период, о котором Вы рассказывали, существовало и очень деятельно работало Общество по борьбе с алкоголизмом. Что это была за организация и как она была связана с губернской психиатрией?

В.А. Громбах: Об этом обществе я ничего не знаю, оно было связано с наркологической секцией Мосгорздравотдела, находившейся под руководством Швайцара[87], заведовавшего отделом социальных болезней. Он создал секцию сначала венерологическую, а затем наркологическую – они держались особняком, и Шоломович[88] держался точки зрения, что даже принципиально они должны стоять в стороне от психиатрии, чтобы не распугивать клиентуру. Мы делали попытку сближения, но Швайцар был вообще резкий автономист. Он пользовался большим весом в Мосздравотделе, и Мосздравотдел не вмешивался в наши взаимоотношения. Он организовал тубдиспансеры и наркодиспансеры и умел доставать для них средства, они никогда не были на бюджете психиатрии.

Вопрос: Как был убит Лившиц?

В.А. Громбах: Лившиц имел большую частную практику, жил очень солидно. Однажды, в [19]30 или [19]31-м году он уезжал с семьей – женой и ребенком в отпуск и на Курском вокзале его застрелил один человек, который считал, что Лившиц жил с его женой. Он не был душевнобольным. Точно я не знаю, в чем было дело, но как я слышал, у Лившица рожа была в пуху.

Помета М.А. Джагарова: «Проверена Громбахом 20/X 1944 г.».

[1] Шпаковский Бронислав Антонович (1851–1902) – в 1888–1898 гг. старший врач психиатрического отделения Одесской городской больницы.
[2] Сикорский Иван Алексеевич (1842–1919) – психиатр, профессор Киевского университета Св. Владимира.
[3] Корсаков Сергей Сергеевич (1854–1900) – один из основателей московской школы психиатрии, директор психиатрической клиники Московского университета, идеолог введения в московских психиатрических больницах системы нестеснения (no restraint) – отказа от связывания, смирительных рубашек и других насильственных мер в отношении пациентов.
[4] И.А. Сикорский был известен своими националистическими и монархистскими взглядами. (См.: Менжулин В.И. Другой Сикорский: неудобные страницы истории психиатрии. Киев, 2004.)
[5] Иоанн Кронштадтский (Сергиев Иван Ильич; 1829–1908) – протоиерей, духовный писатель, с 1894 г. настоятель Андреевского собора в Кронштадте.
[6] Драгомиров Михаил Иванович (1830–1905) – военный теоретик, с 1891 г. генерал от инфантерии, с 1898 г. киевский, подольский и волынский генерал-губернатор.
[7] Сербский Владимир Петрович (1858–1917) – один из основоположников судебной психиатрии в России, в 1903–1911 гг. заведующий кафедрой психиатрии и директор психиатрической клиники Московского университета.
[8] Суханов Сергей Алексеевич (1867–1915) – с 1892 г. ординатор психиатрической клиники Московского университета, с 1908 г. старший врач психиатрической больницы Всех Скорбящих в Санкт-Петербурге.
[9] Бернштейн Александр Николаевич (1870–1922) – в 1899–1918 гг. заведующий Московским центральным полицейским приемным покоем.
[10] Рыбаков Федор Егорович (1868–1920) – психиатр, один из основателей Московского психоневрологического института (1920 г.).
[11] Шен Николай Эдуардович (1871–1921) – земский врач, заведующий Солнечногорской лечебницей.
[12] Агапов Александр Васильевич (1867–?) – невропатолог.
[13] Пречистенская психиатрическая больница образована путем переименования открытого в 1899 г. Московского центрального полицейского приемного покоя для душевнобольных; в 1921 г. на ее базе создан Институт судебно-психиатрической экспертизы.
[14] Московский психоневрологический институт – научно-исследовательское учреждение, открытое в 1920 г. психиатрами Ф.Е. Рыбаковым и А.Н. Бернштейном.
[15] Юдин Тихон Иванович (1879–1949) – психиатр, в 1918–1924 гг. работал в психиатрической клинике Московского университета, в 1924–1932 гг. профессор психиатрии Казанского университета, в 1932–1943 гг. заведующий кафедрой психиатрии Харьковского медицинского института.
[16] Преображенская психиатрическая больница – первое специализированное учреждение в Москве, предназначенное для лечения больных с психическими расстройствами; основано в 1808 г. как дом умалишенных на Матросской Тишине, в 1838 г. переименовано в Преображенскую больницу для душевнобольных; с 1919 г. 1‑я Московская психиатрическая больница.
[17] Лечебница Беккера – частная психиатрическая лечебница, открытая ординатором Преображенской психиатрической больницы Беккером Александром Федоровичем (?–1881).
[18] Беккер Мария Федоровна – жена А.Ф. Беккера, после его смерти руководила основанной им лечебницей.
[19] Ганнушкин Петр Борисович (1875–1933) – психиатр, с 1918 г. профессор кафедры психиатрии и директор психиатрической клиники Московского университета.
[20] Краснушкин Евгений Константинович (1885–1951) – судебный психиатр, один из организаторов Института судебно-психиатрической экспертизы в Москве.
[21] Московское общество невропатологов и психиатров учреждено в 1890 г. при медицинском факультете Московского университета.
[22] Психологическое общество при Императорском Московском университете (Московское психологическое общество) создано в 1885 г. по инициативе М.М. Троицкого с целью объединения ученых разных специальностей в области философии и психологии.
[23] Трубецкой Евгений Николаевич (1863–1920) – философ, публицист, общественный деятель, профессор Киевского Св. Владимира с 1897 г. и Московского с 1906 г. университетов.
[24] Лопатин Лев Михайлович (1855–1920) – философ, с 1892 г. профессор Московского университета, в 1899–1918 гг. председатель Московского психологического общества.


[25] Общество для пособия нуждающимся студентам основано в 1874 г. при Императорском Московском университете с целью «доставления бедным студентам Московского университета средств к существованию в Москве для окончания университетского образования».


[26] Баженов Николай Николаевич (1857–1923) – психиатр, организатор системы психиатрического патронажа, в 1904–1917 гг. главный врач Преображенской психиатрической больницы в Москве.


[27] Крепелин Эмиль (Kraepelin; 1856–1926) – немецкий психиатр.


[28] Вирхов Рудольф (Virchow; 1821–1902) – немецкий врач, ученый и политический деятель, основоположник теории клеточной патологии в медицине.


[29] Ломброзо Чезаре (Lombroso; 1835–1909) – итальянский психиатр, антрополог, родоначальник антропологической школы уголовного права.


[30] Крафт-Эбинг Рихард, фон (Krafft-Ebing; 1840–1902) – немецкий психиатр.


[31] Прогрессивный паралич – психоорганическое заболевание сифилитического происхождения, для которого характерно нарушение психической деятельности в сочетании с неврологическими расстройствами.


[32] Частная лечебница М.Ю. Левенштейна для алкоголиков, нервно- и душевнобольных.


[33] Ганнушкина Софья Владимировна (1880–1945) – жена П.Б. Ганнушкина; пианистка.


[34] Вероятно, накануне Первой мировой войны в Москве было больше частных лечебниц; с 1828 до 1917 г. там открыли 53 частные психиатрические лечебницы. (См.: Щиголев И.И. Частная психиатрическая помощь в России из XIX в XXI век. Клинцы, 2002. С. 101–102.)


[35] Имеются в виду частная лечебница душевных больных Н.Н. Баженова и С.Л. Цейтлина (1878 – после 1944) на Донской улице, открытая в 1914 г., и частная лечебница А.Л. Любушина (1849–1923) на улице Радио, открытая в 1913 г.


[36] Яковенко Владимир Иванович (1857–1923) – психиатр, в 1894–1906 гг. главный врач Московской губернской земской психиатрической лечебницы.


[37] Литвинов Михаил Павлович (1846–1918) – психиатр, в 1884 г. в с. Бурашево организовал психиатрическую колонию – первое в России учреждение с широкой постановкой трудовой терапии душевнобольных.


[38] Коронационное убежище открыто в Москве в 1901 г., в 1918 г. на его базе была создана венерологическая секция НКЗ, в 1921 г. – Государственный венерологический институт, с 1938 г. бывшее убежище стало частью Городской клинической больницы № 14 им. В.Г. Короленко.


[39] Мержеевский Иван Павлович (1838–1908) – психиатр, невропатолог, профессор Императорской медико-хирургической академии в Санкт-Петербурге.


[40] Якобий Павел Иванович (1841–1913) – психиатр, организатор Московской губернской психиатрической больницы и Орловской земской психиатрической больницы Святого Духа.


[41] Кащенко Петр Петрович (1859–1920) – психиатр, земский деятель, один из организаторов советской системы психиатрической помощи, в 1904–1907 гг. главный врач Алексеевской больницы.


[42] Сиворицкая психиатрическая больница основана в 1909 г. П.П. Кащенко, в 1920 г. переименована в Психиатрическую больницу им. П.П. Кащенко; ныне Санкт-Петербургская городская психиатрическая больница № 1 им. П.П. Кащенко.


[43] Яковенко В.И. Душевнобольные Московской губернии. М., 1990.


[44] Вероятно, имеется в виду психиатр Терешкович Абрам Миронович (1871–1937).


[45] Левицкий Вячеслав Александрович (1867–1936) – врач, в 1896–1910‑е гг. санитарный врач Московского губернского земства, с 1919 г. консультант при Мосздравотделе, в 1920‑е гг. один из организаторов гигиены труда, в 1928–1931 гг. директор Центрального института НКЗ РСФСР по изучению профессиональных болезней.


[46] Эрисман Федор Федорович (Erismann; 1842–1915) – российский и швейцарский врач, один из основоположников принципов общественной гигиены и социально-гигиенического направления медицины в России.


[47] Шингарев Андрей Иванович (1869–1918) – врач, общественный и политический деятель, в 1903–1906 гг. заведующий санитарным отделением Воронежской губернской земской управы, в 1907–1917 гг. депутат Государственной думы Российской империи, товарищ председателя кадетской фракции. Исследовал уровень заболеваемости крестьян и детской смертности от инфекционных болезней. (См.: Шингарев А.И. Вымирающая деревня. Саратов, 1901.)


[48] Канатчикова дача – Московская городская психиатрическая больница им. Н.А. Алексеева (Алексеевская больница), открытая в 1894 г.


[49] Мальшин Александр Иванович (ок. 1860 – ок.1920) – психиатр, в 1907–1917 гг. главный врач Алексеевской больницы.


[50] Гейер Тихон Александрович (1876–1955) – психиатр, организатор изучения и разработки методов врачебно-трудовой экспертизы в области психиатрии.


[51] Аменицкий Дмитрий Александрович (1873–1948) – психиатр, заведующий кафедрой психиатрии Астраханского государственного медицинского института.


[52] Зиновьев Петр Михайлович (1882–1965) – психиатр, с 1920 г. участвовал в организации внебольничной психиатрической помощи, в 1936–1939 гг. заведующий кафедрой психиатрии Азербайджанского медицинского института.


[53] Журнал «Современная психиатрия» организован в 1907 г. московскими психиатрами (А.Н. Бернштейн, Н.А. Вырубов, П.Б. Ганнушкин, М.Ю. Лахтин, В.И. Семидалов, С.А. Суханов) и выходил до 1917 г.


[54] Бутенко Андрей Андреевич (1875–?) – психиатр, ординатор Алексеевской больницы.


[55] Постовский Николай Павлович (1861–?) – психиатр, работал в Алексеевской больнице.


[56] Ступин Сергей Сергеевич (1871–?) – психиатр, ординатор Алексеевской больницы.


[57] Семидалов Вениамин Иванович (1865–1917) – психиатр, работал в психиатрической клинике Московского университета и Алексеевской больнице.


[58] Данаев Николай Петрович (1870–?) – психиатр, ординатор Алексеевской больницы.


[59] Высоцкий (Высотский) Сергей Иванович – психиатр, в 1910‑е гг. работал в Алексеевской больнице.


[60] Бруханский Павел Павлович (1868–1934) – отец Н.П. Бруханского; психиатр, в 1917–1930 гг. главный врач Алексеевской больницы.


[61] Прозоров Леонид Алексеевич (1877–1941) – психиатр, член психиатрической секции НКЗ РСФСР.


[62] Семашко Николай Александрович (1874–1949) – врач, в 1918–1930 гг. первый нарком здравоохранения РСФСР.


[63] Обух Владимир Александрович (1870–1934) – врач, организатор советского здравоохранения, в 1919–1929 гг. заведующий Мосздравотделом.


[64] Боголепова Людмила Сергеевна (1889–1979) – врач, организатор советского здравоохранения, с 1923 г. научный сотрудник, а в 1925–1931 гг. директор Института по изучению профессиональных болезней им. В.А. Обуха.


[65] Молоденков Сергей Сергеевич (1874–1931) – невропатолог, главный врач Больницы им. С.П. Боткина в Москве.


[66] Полицейская больница открыта в Москве в 1844 г. по инициативе Гааза Федора Петровича (1780–1853) «для бесприютных, заболевших на улице»; в 1910 г. в честь Александра III переименована в Александровскую больницу.


[67] Имеется в виду Московская окружная психиатрическая больница для душевнобольных, открытая в с. Троицкое Московской губернии в 1907 г.


[68] Алексеев Николай Николаевич (?–1927) – педиатр, в 1900–1927 гг. главный врач Морозовской детской больницы (с перерывом в 1918–1922 гг.).


[69] Довбня Евгений Николаевич (1880–1947) – психиатр, в 1921–1930 гг. руководитель Института судебно-психиатрической экспертизы в Москве.


[70] Крамер Василий Васильевич (1876–1935) – невропатолог.


[71] Карпов Павел Иванович (1873–1932) – психиатр, исследователь и коллекционер творчества душевнобольных.


[72] Фейнберг Цецилия Мироновна (1885–1973) – психиатр, в 1918–1930 гг. глава Московской медицинской инспекции мест заключения, в 1923–1931 гг. заведующая Московским кабинетом по изучению личности преступника и преступности при административном отделе Моссовета, в 1930–1950 гг. директор Института судебно-психиатрической экспертизы им. В.П. Сербского.


[73] Имеется в виду Московский кабинет по изучению личности преступника и преступности при административном отделе Моссовета, организованный в 1923 г.


[74] Бруханский Николай Павлович (1893–1948) – сын П.П. Бруханского; психиатр, один из основоположников советской судебной психиатрии; автор учебника «Судебная психиатрия» (М., 1928).


[75] Бергер Израиль Абрамович (1895–1962) – психиатр, в 1930–1943 гг. главный психиатр Московской области.


[76] Цейтлин С.Л. – психиатр, один из владельцев лечебницы душевнобольных, открытой в Москве в 1914 г. на Донской улице.


[77] Фридлянский Михаил Эммануилович (1903–1936) – психиатр, основатель первого в СССР наркологического диспансера в Орехово-Зуеве (1929 г.), с 1935 г. директор санатория «Стрешнево».


[78] Институт профессиональных болезней Мосздравотдела был создан 20 июня 1923 г.


[79] Азбукин Дмитрий Иванович (1883–1953) – психиатр, невропатолог и дефектолог.


[80] Розенштейн Лев Маркович (1884–1934) – психиатр, один из основоположников психогигиенического движения.


[81] Хлоплянкин Иван Иванович (1890–1938) – в 1929–1931 гг. заместитель председателя Мособлисполкома и Моссовета.


[82] Любимова Серафима Тимофеевна (1898–1970) – в 1929 г. председатель оргинструкторского отдела Президиума Моссовета, затем заведующая орготделом Мособлисполкома и Моссовета.


[83] Вероятно, имеется в виду Лившиц Яков Григорьевич, советский врач.


[84] Зайцев Александр Минович (1876–?) – психиатр, в 1923–1931 гг. главный врач Московской психиатрической больницы № 1.Зайцев Александр Минович (1876–?) – психиатр, в 1923–1931 гг. главный врач Московской психиатрической больницы № 1.


[85] Землячка Розалия Самойловна (1876–1947) – в 1926–1931 гг. член коллегии Наркомата РКИ.


[86] Вероятно, В.А. Громбах ошибся. В 1925–1934 гг. наркомом РКИ РСФСР был Ильин Никифор Ильич.


[87] Швайцар Семен Михайлович (1874–1930) – фтизиатр, один из организаторов неотложной медицинской помощи в Москве.


[88] Шоломович Александр Сергеевич (?–1932) – врач-нарколог, основатель сети наркологических лечебных учреждений в СССР.

Читать дальше: